Выбрать главу

Шумят сосны, шумят, ровно, постоянно, это сплошным потоком идут летающие тарелки. Идет, гудет зеленый шум. А, может быть, они проносятся над Землей совершенно бесшумно? Ты их видел? Я не видел, но шеф говорит, а раз шеф говорит, ну, раз сам шеф говорит…

— Ты что не спишь, полуночник? — Черт возьми, так и окочуриться можно… Не услышал шагов. — Ты, что ли, дядь Миша?

— Угу.

— Садись, выпей со мной.

— Наливай! — Вон как повеселел доцент на пенсии. Старый приятель отца. Как родные мы с ним, ей-богу. note 70

— Уехали твои?

— Эге!

— Ты бы, Серега, о даче-то серьезно подумал. — Это надо же — угадал старый хрыч мои мысли! — Ведь у тебя сын, год, другой, третий…

— …Четвертый, пятый…

— …женится он, а там появятся у тебя внуки… Кошка бесцветная прошмыгнула в калитку, бесшумно прокралась на веранду, села прямо перед столом.

— Дай ей что-нибудь, дядь Миша.

— Не поощряй тварь алчную, — это у него такой философичный юмор, — ешь, существо жалкое, ничтожное. — Он кидает кошке со стола колбасы. Она быстро жует. И через минуту вновь сидит неподвижно, устремив на пьющих свои болотные огоньки. Пролетел самолет. Красные точки пронеслись меж звездами и скрылись. Возможно, в Париж. Ты погляди — вокруг тебя тайга — а-а-а. Плевал я на Париж.

И кошка вдруг встрепенулась, потрясла одной лапой, потом подняла другую, сделала нервный шажок, потрясла лапой второй — и вытянулась в напряженной готовности.

— Мышь учуяла, а?

— Эге! * * *

Антон Андреевич проснулся, как всегда, рано. Серафима еще сопела вовсю, раскинув руки на подушке, как упавший на брюхо самолет. Летчиком мог бы стать Антон Андреевич, но вот не стал. И в театральной студии он занимался, даже способности у него находили — но бросил: не в его это характере кому-то подчиняться. Тяжело. А Серафима, между тем, обожает театр и сама громко декламирует стихи. Еще они по вечерам поют с Мурой дуэтом: «Отвори потихоньку калитку и войди в темный сад ты, как тень».

— Кстати, ты, Антон, зачем сад передал Томке, она оттяпает у тебя его, как миленькая, непрактичный ты человек! note 71 Не облагораживает тебя пение, железная моя Серафима. Все, кстати, считают Антона Андреевича непрактичным. Первая жена потому и ушла. И теща вечно гнусила. Ныла и вторая, но поделикатнее, больше использовала тонкие намеки. А не подскажете ли вы, Антон, сколько сейчас в магазине неплохая горжетка? А золотые часы? Однако никто в нем ничего не понимает: у Антона Андреевича свой практицизм — практицизм отсутствия частной собственности. Томка в саду? Хорошо — хлопот меньше. Сергей заикнулся, что дачку отремонтирует — Бог в помощь. Да, я плохой отец, зато кофе хорош, какой ароматный парок над белой чашкой с синим цветком, и что, собственно говоря, с меня взять — уж такой я есть. Мне самому ничего не нужно, но и от меня настоятельно прошу ничего не требовать.

«Не забудь потемне-е-е-е накидку, кружева на голоо- овку надень», — тянул вчера своим тенорком толстый Мура.

— Не поженить ли нам Муру и Наталью, а что? — вдруг после сытного ужина, приготовленного, кстати, именно умелым Мурой, заквохтала Серафима. — Мура — видный мужик, все-таки не с улицы, кандидат наук, а пивом торгует, так ты же, Антон, знаешь: его съели враги, и твоя Наталья — врач, ценная профессия в ее руках, будут жить душа в душу, и глядишь, Мурочке повезет, и Наталье повезет, разумеется, не то что была его первая, стерва современная, измучила, скажу тебе по секрету, Муру сексом, а он болезненный был в детстве, так она, конечно, хвостом крутила: ты меня не удолетворяешь — и бросила Муру, а как он страдал, ай-ай, как томился. Через день Мура все выслушивает молча. Он округл, мелкокудряв, с бесцветными глубоко упрятанными кнопочками глаз — Антон Андреевич впервые разглядывает сына гражданской супруги внимательно, — и ротик у него кудрявый, выглядывающий из серо-рыжих зарослей аленький цветочек.

В общем, непонятно, как можно от этого всего открутиться. Дело ее, говорит Антон Андрееевич вяло. Мне что.

note 72 И верно, ему-то что — ну, Мура, Антон Андреевич все же слегка тщеславен, не честолюбив, а именно тщеславен, — кто муж у Вашей дочери? Торговец пивом. Так, конечно, не каждому ответишь. Но можно сказать: кандидат наук. Какие-то трудности в институте. Временно подрабатывает в другом месте. Он морщится. Но ты, Серафима, уж сама все это устраивай, ты же знаешь, я в таких делах ничего не понимаю. Устранился то есть. Как всегда. Кофе он пьет крепкий. Курит папиросы. Больше любит сигареты, но забыл с вечера купить. Где-то есть у Муры, но где. Так припрячет, Нат Пинкертон не отыщет. Куда, кстати, Сергей подевал старые книги, дореволюционные еще? Не ужели уже книги продает? Да нет, не может быть. Он так не выпивает — балуется для удовольствия. А Серафима спит и видит сны. Офелии и в самом деле лучше было утопиться, явно превратилась бы в Серафиму. У Антона Андреевича есть ма-ленький секрет: он пописывал стихи. Несколько под Киплинга. Одним словом, он тайный романтик. Но о том не догадывается ни одна живая душа: стеснителен Антон Андреевич. Никто его не понимает, никто не знает, что за смуглыми шторами его лица происходят удивительные вещи: открываются острова и закрываются жаркие очи! Только бы Антона Андреевича не трогали, только бы не мешали ему представлять. Слаб я духом, стыдно мне за свой малоактивный характер, мужчина, конечно же, должен быть совсем другим: он обязан делать карьеру, добывать деньги, сидеть в президиуме, ездить за рубеж, не дай Бог кто-нибудь заподозрит, что мне хорошо с самим собой. Я и сам не хочу ничего о себе знать. Я такой же, как все. Я не другой. Оставайтесь там, наверху, а моя скромная работа — туннели. Президиуму предпочитает Антон Андреевич берег реки: вода, переливаясь, течет из прошлого в будущее, в ресницах твоих, дорогая, горит огонек костерка, пусть течет, пусть смывает вода всю эту суету жизни, как хорошо нам с тобой на голубом островке, ты в душе моей, разве тебе, плещущейся в сетях моей тайны, хочется горькой свободы?..

note 73 А вместо денег любит Антон Андреевич грибы собирать, много секретов у грибника, все проторенными ходят тропинками, он же выбирает свою дорогу, гриб он узнает по тонкому запаху издалека: здравствуй, приятель, заждался меня, вот лопухи, не заметить тебя, вот растяпы. Заграничным поездкам, погоне за вещицами и за престижем предпочитает Антон Андреевич путешествие в собственной старой машине по летним горячим дорогам: так пусто в душе, так светло, что пролетает сквозь нее листва, проезжают встречные машины, пробегает симпатичная женщина в голубом платочке и светлом платье, и сын Митя проходит ее, как будто просторную комнату, и выходит на улицу один…

Он допивает кофе. Он доволен: он здорово от всех замаскировался, никто не догадается, что он такой… чудак. Неприятно, конечно, но так — я чудак. Докуривает папиросу, глядит в окно: что-то там, за окнами соседнего дома, происходит сейчас. И вдруг вспоминает, что полное имя Муры тоже Дмитрий. Надо же. Чего только не бывает в жизни!

Наталья дома у себя тоже пила кофе, зевала, красила ресницы, мазалась тональным кремом, натягивала узкое платье и собралась наконец выходить, когда позвонила Ритка.

— Мне очень-очень нужно с тобой поговорить. Я зайду к тебе на работу прямо сейчас?

— Конечно, — она несколько удивилась. — Случилось что-то?

— Видишь ли, Митя пропал. Странно, думала она, торопясь в поликлинику, когда он мог успеть пропасть? Вечером расстались на вокзале, он поехал провожать Ритку. Ничего не понимаю.

* * *

Утренний город любила она. Нравилась ей дорога от дома до работы. Мимо Управления железной дороги, построенного в тридцатых годах серого крупного зда

note 74 ния, обвитого сплошными ремнями блестящих окон, мимо ЦУМа с оранжевыми девушками-манекенами, мимо какой-то типографии, она за несколько лет так и не удосужилась прочитать вывеску — тоже черта всех Ярославцевых — но вдыхала запах краски и даже приостанавливалась чуть-чуть, чтобы заглянуть в приоткрытое полуподвальное окно, за которым гудели машины и мальчик в сером фартуке иногда, подойдя к окну близко, знакомо поглядывал на нее, а может, и не на нее, а на ее прабабушку-гимназистку, бегущую по дореволюционному Петербургу, и через магистраль, постояв у светофора, через старую аллею, мимо скамейки, где уже выпивает какой-то бывший интеллигент, приставив к выцветшим брючишкам оборванный древний портфель из натуральной кожи — наверное, лет двадцать пять назад он носил в этом бывалом товарище черновик своей кандидатской диссертации, а сейчас там болтаются батон хлеба, плавленый сырок и облитая красным портвейном брошюра «Тотем и табу», отпечатанная еще в пору его студенчества на ратопринте, — мимо другой скамейки с сидящими на ней громкоголосыми студентами, и мимо той, где всегда с утра старушка в синем берете и черном пальто кормит хлебом воркующих голубей…