Лидия Ивановна подошла к входной двери, поставила замок на предохранитель, словно это могло уберечь ее от чего-то. Вынула из штепсельной розетки вилку телефона. Говорить больше было не с кем и не о чем. Настоящее исчезло. Будущего у нее не было. В ее власти осталось лишь прошлое…
В ту весну Лида Круглова получила аттестат зрелости. И вскоре стены родного домика в Шарапово словно бы потемнели, потолок потяжелел, навис над головой. Мать, Анна Федоровна, ходит вялая, спросонок будто, на все углы натыкается, охает, а нет-нет и всплакнет.
— Бессердечная ты, Лидка! Безмозглая. В Москву, вишь ли, навострилась она…
— Да. Только в Москву, — с вызовом отвечает Лида, высокая, статная, красивая, на вид много старше своих семнадцати лет. — В Москву, в театральный институт или в училище. Не сидеть же вечно в этих медвежьих углах.
— Уж так-то и в медвежьих! — вскидывается сердито мать. — Не только медведи тут живут — людей полно. Ты вон вымахала в «медвежьем» углу — в добрый час сказать, в худой помолчать — всем на загляденье…
— Тем более, — еще ершистее твердит Лида и косится на себя в зеркало. — Если всем на загляденье, пусть полюбуются в столице нашей Родины. А может, меня в кинофильме сниматься пригласят. Тогда как?! — Лида замолкает и пытается смягчить неумолимость своего решения, подбегает к матери, начинает кружить ее и повторяет: — Пусть вся страна знает, какая у тебя видная дочка.
Мать упирается, прерывает это кружение, сердито отмахивается:
— Правильно говорят: «Дурак мыслями богат…» Одна только ты и есть красавица писаная, чтобы снимать тебя в кино… — Мать устало качает поседевшею головой: — Чем в актрисы рваться, лучше бы поехала в область и поступила, как все нормальные люди, учиться на врача или на инженера. Чем плохо? А она аж в саму Москву. Верь материнскому предчувствию, несбыточно это! А мне больно. Вырастила я тебя одна-одинешенька. Отца своего, солдата убитого, ты не видела и в глаза. Все я для тебя… А теперь и вовсе остаюсь одна. Да еще там пойдешь по рукам…
Сейчас Лидия Ивановна поняла бы свою мать… Села бы рядом с ней на крылечко самого доброго, самого уютного дома на свете — их с матерью дома в Шарапово, — обняла бы мать да и заголосила бы по своей разлезшейся вкривь и вкось жизни…
Но тогда Лида не рассмотрела слез матери, не уловила в ее словах боли и отчаяния, не расслышала предостережения. Тогда Лида сказала самонадеянно:
— Твои, маманя, ахи и охи — все это, как говорит Геннадий Павлович, безнадежный провинциализм и домостроевщина. А еще Геннадий Павлович говорит, что у меня самобытный талант, что он меня на своих руках внесет в мир искусства. А Геннадий Павлович, слава богу, понимает в этом. Режиссер гастрольной бригады Московской филармонии! Слышал, как я читаю с эстрады стихи Евтушенко.
Мать поворачивает к ней заплаканное лицо и произносит слова, от которых сейчас Лидии становится жутко: озарение тогда на мать сошло, что ли? Не зря говорится: материнское сердце — вещун.
А сказала Анна Федоровна так:
— Попомни мои слова, Лида. Внесет тебя, конечно, на руках твой Геннадий Павлович, но только в свою постель. И вернешься ты со стыдом, как с братом. Школу кончила, вполне взрослая девка, должна сознавать, по какой-такой причине заезжий, в годах уже семейный мужик рассыпается перед тобой мелким бесом…
Не по возрасту яркие и, казалось ей, всегда горячие губы Геннадия Павловича стали вдруг вялыми. Но голос прозвучал привычно уверенно:
— К сожалению, Лидуся, в ГИТИСе приемная комиссия тебя не оценила. Хотя, видит бог, как я старался. У тебя же, Лидия, талант, но, к сожалению, рекомендации Геннадия Павловича Воеводского — это не только входной билет в мир искусства, но и, как ни парадоксально, преграда для такого входа. У меня же, как у всякого талантливого человека, — масса недругов, завистников, творческих противников. Вот их интриги и… — Он оборвал фразу, побарабанил пальцами по ночному столику у кровати.
За окном, внизу, взвыла сирена. Лида вздрогнула. Пожар? Милиция? Или «скорая помощь?» Все равно где-то беда. И в первый раз обожгло: беда не где-то, беда с ней, с Лидией Кругловой, семнадцатилетней выпускницей школы в таежном поселке Шарапово, общепризнанной артисткой районного Дома культуры.
Лидия приподнялась на локте, заглянула в лицо лежавшего рядом Геннадия Павловича. И отпрянула: в полусвете гостиничного номера лицо Воеводского было землисто-серым, чернели провалы глазниц… Вечером при свете люстры лицо это было, пожалуй, даже привлекательным. Еще вчера она с нежностью и надеждой глядела в его возбужденно блестевшие глаза. А сейчас не лицо, а посмертная маска…
— Что же мне делать теперь? — не столько у Геннадия Павловича, сколько у самой себя спросила Лида.
— Тебе-то? Тебе? — бормочет Воеводский. Тоже приподымается на локте и продолжает звучным, хорошо поставленным голосом: — Я полагаю, наилучший выход, детка, возвращаться домой. В Москве без прописки, без работы пропадешь.
— А если в твою бригаду, Геннадий? Чтецом, а?
Он трагически заламывает руки и кричит:
— О чем ты говоришь, детка?! Разумеется, если бы все зависело лишь от меня… Но все много сложнее. Ты простодушна, доверчива, дитя природы… Ты не поймешь!.. Опять же эти завистники. Интриги, присущие миру Мельпомены… — Он пытается обнять Лиду, но она отстраняется от него. Он говорит, будто монолог читает с эстрады: — То, что я предлагаю тебе, вполне логично и единственно разумно. Должен признаться, только строго между нами, мои акции повышаются, мне намекнули по секрету верные люди, что скоро меня представят к заслуженному. Представляешь?! Тогда и твои акции подскочат в приемной комиссии. Ты поживешь год дома. А через год я вызову тебя телеграммой. Нет, лучше я приеду за тобой. И непременно внесу на руках в мир искусства…
Он утомленно целует Лиду. А та вдруг истерически, со всхлипыванием хохочет ему в лицо. Ведь ей в эту минуту явственно слышится голос матери: «Не в мир искусства он внесет тебя на руках, а в свою постель…»
Так закончилось девичество Лидии и ее путешествие в заманчивый, но недосягаемый мир искусства.
А дальше, как ни силится Лидия Ивановна припомнить нечто цельное, не получается. Смешалось, стерлось все. То высветит память стеллажи в районной библиотеке, где работала Лида после возвращения из Москвы, то входную дверь в фойе РДК, возле которой сидела билетером во время киносеансов, то столик в районной фотографии, за которым оформляла заказы…
И мужские лица. Будто портреты на фотовитрине: Аркадий — районный архитектор, Валерий — из райпотребсоюза, Кирилл — из районной сберкассы, нет, кажется, из «Вторсырья»… И злой голос матери:
— И когда только ты, Лидия, возьмешься за ум?
— А что мне за него браться. Он всегда при мне.
— Зубоскалишь еще. Не больно что-то видать ума твоего. Школьные подружки скоро уж с институтом распрощаются, самостоятельными людьми станут. А ты, видно, от большого ума чуть не каждый вечер с новым хахалем телесами трясешь на танцульках. Да каждое утро маешься со своего шампанского…
Лидия на мгновение, на одно лишь мгновение наклоняет голову, но говорит с вызовом:
— Пусть подружки грызут грани науки, а мне зубы беречь надо. Они хотят эмансипации, чтобы во всем быть наравне с мужчинами, а я жажду порабощения у семейного очага.
— Тьфу ты, господи прости! Выучилась разным словечкам: очаг ей подавай. А про то не думаешь, что тут не Москва, где ты путалась с кем хотела. Тут Шарапово! У всех на виду. Не зря сказано: «Добрая слава лежит, а худая по дорожке бежит». Мне в хлебный зайти стыдно. Найдется ли такой слепошарый, кто возьмет тебя к семейному очагу…
Но на этот раз ошиблось даже чуткое материнское сердце.
Видно, в счастливый для нее день оказалась Лида на Шараповском рынке. На столе, слепя глаза, горели груды румяных яблок и янтарно-прозрачных груш.
А над этой ароматной благодатью возвышался смуглолицый черноглазый красавец в радужной тюбетейке. Лида, что называется, кожей почувствовала на себе восторженный взгляд заезжего торговца фруктами. И, выпятив свою налитую грудь, подошла к столу и спросила звонко: