Отцы Кошмаров
Вулко сидел перед зеркалом и наносил грим. Густо размазав белила по ладоням, он водил ими по лицу, и глубокие, не по возрасту, морщины сглаживались, черты лица пропадали, и вот из зеркала на него уже смотрел белый блин с глазами. Гадко задребезжал будильник – ну вот, огорчился клоун, придется брать такси – грим еще не закончен, а из Праги-6 добираться до центра общественным транспортом – то еще удовольствие. Машину Вулко водить умел, но не любил пражских кривых и закругленных улиц, вдобавок, машину пришлось продать, когда умерла мать и понадобились деньги на похороны.
Когда с гримом было покончено, Вулко приблизился к нелюбимой части подготовки – костюм. Втиснуть массивный живот под рубашку было делом плевым по сравнению с мучением, которые представляли из себя штаны. Толстяк давно хотел их расшить, но то ателье оказывалось закрытым, то подкидывали еще работенку и приходилось откладывать. Обычная обувь смотрелась нелепо под клоунским костюмом, но ехать через весь город в громадных клоунских башмаках, пускай даже на такси, было бы крайне неосмотрительно – клоун был итак не очень ловким человеком, почему отчасти всегда мог рассмешить детвору – настоящее падение порой смешит больше, чем даже самая изощренная, но искусственная шутка – а если он попытается добраться до места в этих кожаных корытцах, то точно разобьет себе нос и будет уже не до смеха.
Тяжелым мешком ссыпавшись по лестнице, Вулко вышел из дома во двор и стал подниматься по узкой лестнице между зданиями – его дом находился посреди некой географической неровности, которую уместнее всего было бы назвать оврагом. Тяжело отдуваясь, клоун поднимался по лестнице со сбитыми ступеньками, еле пролезая в тесный проход со своей потертой кожаной сумкой с цирковым реквизитом.
Вулко с самого своего детства был крупным мальчиком. Родители его были русскими, но, видимо, почуяв скорый приход кошмарных девяностых недальновидно перебрались в деревню близ Сараево, еще до его рождения. Имя мальчику досталось местное – мама с папой не хотели, чтобы тот выглядел белой вороной, но воспитывать его старались сразу в двух традициях – сербской и советской, поэтому Вулко даже не замечал, как сначала проводит день в школе, общаясь на сербском и дома переходит на русский. Потом грянула Боснийская Война. Сараево был осажден. Город страдал от голода, а округа от фуражиров-боснийцев. Жестокие исламисты оставляли после себя сгоревшие дома, изнасилованных женщин и убитых мужчин, лежащих сломанными куклами в придорожных каналах. На одного такого наткнулся Вулко. Тот день он помнил вплоть до мельчайших подробностей – как был одет в легкую фуфайку, слишком легкую для поздней осени, как черная, мерзлая грязь налипала на лакированные ботиночки, как солнце пряталось за облаками смога и дыма, идущего из столицы. Мальчик возвращался от бабки-фельдшера – мать послала его за антибиотиками для отца, чья нога стала совсем плоха. Тот зачем-то стал перечить фуражирам-боснийцам, которые споро перетаскивали из хуторов мешки с зерном, мелкую птицу и зимние закрутки в мрачные КУНГи, покрытые брезентом. Собак же боснийцы пристреливали, если те оказывались дома. Свиней по понятной причине они просто обходили стороной, внимательно глядя под ноги, чтобы не вступить в свиной помет. Когда отец стал взывать к какой-то социалистической ответственности, зачем-то, видать по привычке, сказал «мы же все – советские люди!», мусульмане только посмеялись. Даже убивать его не стали. Лишь в наущение раздробили ногу колесом уезжающего КУНГа. Теперь нога выглядела совсем плохо. Не все осколки кости удалось вынуть – врача солдаты не пощадили, поэтому подслеповатая бабка-фельдшер пол-ночи провела, работая пинцетом и скальпелем. Невзирая на ее усилия, через несколько дней конечность почернела и пахла сгнившей колбасой. Отец все чаще впадал в какие-то приступы социалистического экстаза, вдруг вскакивая на кровати и начиная рассуждать о вечных ценностях советского человека, потом резко замолкал и снова погружался в беспокойный сон.
Мальчик был уже на полпути к дому, когда увидел Ее. Маленькие бесцветные глазки внимательно следили за движениями Вулко. Острые уши поднялись вверх, а пасть наоборот раззявилась, уронив какие-то кровавые ошметки. Огромная белая свинья угрожающе хрюкнула, защищая добычу – окоченевшего сербского солдата, все еще пытающегося зажать руками дыру в животе. Покрытый бурой коркой запекшейся крови пятак неистово ходил из стороны в сторону. Мальчик застыл в ужасе, пока свинья проводила детальную оценку ситуации. В ее глупых загноившихся глазенках читалась титаническая работа мысли – стоит ли охота за коренастым жилистым мальчишкой уже надкушенной добычи. Чаши неповоротливых весов в покрытой жесткой шерстью голове со скрипом качались, не желая остановиться – холодное и окоченевшее мясо, но много, либо теплое и свежее, но быстрое и к тому же гораздо меньше. Наконец, одна из чаш перевесила и свинья, угрожающе хрюкнув, вернулась к трапезе, а мальчик побежал со всех ног домой. С тех пор Вулко не ел свинины. Когда отец после тяжелой двухдневной лихорадки погиб, мать решилась на отчаянные меры. Применив все свои женские чары к солдатам из ограждения, она смогла убедить суровых боснийцев провести оставшуюся семью через посты. Вулко, будучи тогда еще одиннадцатилетним мальчиком понимал, что мама заплатила чем-то большим, чем еда или деньги, но не мог понять, чем, и всю дорогу до ближайшего населенного пункта просто пытался хоть как-то утешить молчаливо плачущую женщину. После, вместе с остальными беженцами они пересекли границу Чехии, где надеялись начать новую жизнь.