Мы с Димкой были на седьмом небе от счастья. Мальчишки со всей улицы завидовали нам, у нас была своя собака, прирученная; когда мы приходили из школы, она встречала нас радостным лаем, кидалась нам на грудь, норовя лизнуть шершавым языком в нос, она уже научилась приносить палку, спрятанную за сараем, а еще мы думали научить ее искать а лесу боровики. Мы где-то прочитали про собаку, которая умела находить боровики, и решили непременно научить этому Альму. Вот будет потеха… Лучше бы мы не приручали ее. Мы ведь были тогда совсем еще пацанами с Димкой, мы даже не знали, какая это огромная ответственность — приручить к себе живое существо, даже если это всего-навсего приблудная дворняжка. Поверив в нас, собака поверила во все человечество, ей так хотелось поверить снова в людей… Ведь когда-то она, очевидно, верила, не может ведь такого быть, чтобы всю жизнь ее только лупили; был у нее, как у всех собак, хозяин, который кормил ее и выбирал из шерсти репейники, и глади и говорил всякие хорошие слова. Это ведь так естественно — верить… И теперь Альма доверчиво подходила к каждому, кто окликал ее, она так истосковалась по доброте, что нашей с Димкой, наверно, ей было просто мало. Она забыла, она совсем забыла, сколько сволочей еще живет на земле, и кривой Юзик напомнил ей об этом, когда раскроил ломиком голову, — прирученная, Альма не успела ни отскочить, ни увернуться. А ведь она не трогала Юзикову курицу, нашлась та чертова курица вечером в Двойрином огороде, это потом мы с Димкой поубивали камнями всех его кур, да что толку — собаки-то не стало.
А какая хорошая собака была… Может, она еще и теперь жила бы, если б мы ее не приручили. А то приручили и не уберегли. Все равно, что предали.
13
Мы тоже когда-то устраивали вечеринки, только с осипшим патефоном вместо модного теперь магнитофона и с заигранной насмерть пластинкой «У меня есть сердце» вместо бесконечной магнитной ленты, шипящей и громыхающей, словно товарный состав в туннеле. Мне тогда было лет семнадцать, и по ночам мне снилась Лариска Клавина, соседкина дочь, большеротая, с приплюснутым утиным носом и неряшливая — вечно у нее из-под платья выбивался край комбинашки, а под мышками чернели полукружья пота. Я вспоминаю все это теперь, много лет спустя, тогда я, конечно, ничего этого не замечал, Лариска казалась мне самой красивой девушкой на свете. Я просто деревенел, стоило мне ее увидеть, и смотрел на нее выпученными, бессмысленными глазами.
Так вот, по субботам у Лариски устраивались вечеринки. У нее была отдельная комната, узкая и длинная, оклеенная синими обоями с серебристыми цветочками; там собиралась самая пестрая компания: мальчишки и девчонки с нашей улицы, какие-то Ларискины знакомые — она бросила школу после восьмого класса и работала на швейной фабрике, знакомых у нее было хоть пруд пруди. Родители считали Лариску взрослой — сама на себя зарабатывает! — и на сборища эти смотрели сквозь пальцы: на то она и молодежь, чтоб гулять.
Я тоже ходил к Лариске, сначала ребята чуть не силком таскали меня туда, а потом я сам начал ходить, не дожидаясь приглашения… Я забивался в уголок, менял на патефоне пластинки, смотрел, как танцуют; по-моему, меня даже не замечали, как стол, задвинутый к окну, или тумбочку с безделушками, и мне было хорошо оттого, что меня не замечают.
Но однажды Лариске взбрело в голову научить меня танцевать. Я сначала поупирался — какой я, к свиньям, танцор! — но Лариска и ребята так насели на меня, что я пожал плечами:
— Ладно, валяй… Только если оттопчу ноги, не обижайся.
Это была не учеба, а танталовы муки. Комната плыла и раскачивалась, по спине ручейком тек пот, а Лариска прижималась ко мне всем телом и мелко-мелко смеялась:
— Ну как же ты… Да не так! Вот медведь…
Я ловил ее учащенное дыхание и цепенел, и у меня сохло во рту, а голова кружилась от сладкого запаха пота и крема и резкого запаха дешевых духов. Но она не замечала этого, она вздергивала подбородок и смотрела на меня суженными, напряженными глазами, и у нее раздувались ноздри, а в такт музыке шевелились густо накрашенные губы: «У меня есть сердце».
Я уходил домой, шатаясь от усталости, от возбуждения, меня преследовал запах ее тела, и я кусал губы, чтоб не закричать от боли, и давал себе самые страшные клятвы не ходить больше туда, на эти вечеринки, не для меня они, надо лучше сидеть дома и зубрить английский или алгебраические формулы. Но проходила неделя, и я снова поднимался по трем скрипучим, выщербленным ступенькам их крыльца, полукругом занося левую ногу и прижимаясь боком к шаткому перильцу.