Выбрать главу

Так прошел год. И я получил право на пенсию как инвалид труда. Правда, выдавать ее мне стали позже, уже в университете, вместе со стипендией.

Я когда первую зарплату получил, в собес заявление отнес: спасибо, мол, родное государство, поддержало, пока нужда была, теперь я и сам не пропаду. А меня собесовцы, добрые мои приятельницы, на смех подняли. «Тебе по закону платят?»-«По закону». — «Зарплата у тебя какая?»- «Пока восемьдесят восемь…» — «Ну и ступай ко всем чертям, миллионер сопливый, не мешай людям работать…»

Воистину благими намерениями вымощена дорога в ад.

20

Никак не научусь бриться на ощупь и оттого по утрам вынужден любоваться своей физиономией. А что? И ничего… Крепкий шишковатый лоб с двумя круто сбегающими к вискам глубокими морщинами, уже довольно приметные залысины, хотя волосы еще густые, расческу не вогнать, черные, как у матери, вернее, не совсем черные — много седых, особенно на висках. Седеть я начал рано, еще в больнице. Тетя Даша, бывало, кормит меня из ложечки, а сама причитает: «Ах ты мой голубок, ах дитятко ты мое горькое… Такой малой, а головка седая…» Но тогда она, конечно преувеличивала, очень она жалела меня. Сейчас седины куда больше. Да-а… Значит, волосы черные, глаза синие — отцовские глаза. Даже странно немного: как говорится, жгучий брюнет — и синие глаза… Не большие, не маленькие, нормальные синие глаза. Нос прямой, но коротковатый, губы толстые, чуть оттопыренные, это придает моему лицу какое-то обиженное выражение, зубы ровные, крупные. Какими только видами боли не наделила меня судьба, а от зубной избавила. И на том спасибо.

21

Приходит вечером ко мне, швыряет на стул пальто и говорит:

— Я пришла.

— Очень хорошо, — отвечаю я, — посиди, я сейчас чаю согрею. Мне мама варенья прислала вишневого, с косточками. Ты любишь с косточками?

— Не люблю.

— Ну ладно, — примирительно говорю я, — будешь пить с сахаром.

— Не буду.

— Тогда я и греть не стану, я уже ужинал. А может, тебе яичницу поджарить? С ветчиной, а? У меня ветчина — пальчики оближешь.

— Дай мне водки.

— С ума сошла! Разве ты забыла: алкоголь — яд, он разрушительно действует на человеческий организм!

— Помню. Дай сигарету.

— Ни в, коем случае! Никотин — это тоже яд! Один грамм никотина убивает кролика, два грамма — верблюда, три грамма…

— Замолчи, иначе я тебя самого убью!

— Сделай одолжение, век буду тебе благодарен. Только обожди минутку, я напишу записку, что покончил жизнь самоубийством, а то у тебя будут неприятности с милицией.

Ложится на тахту, плачет. Я молчу, прикуриваю сигарету от сигареты, чтоб не возиться со спичками. «Держись, — приказываю я себе, — ты не должен сорваться… держись!» Вспоминаю лесок за глиняным карьером, насквозь пронизанный нежарким осенним солнцем, дрожащие веснушки-блики на хрусткой листве, красную шапку мухомора у сизой обомшелой ели — и до чего же отчетливые сидят они во мне, эти воспоминания, и как давно все это было… тысячу лет назад.

Зачем она пришла? Наверно, поссорилась с Костей, захотелось отвести душу. Чего они там не поделили — взгляды на живопись импрессионистов или на преимущества красного борща перед гороховым супом?…

22

Просто смешно, с какой нежностью я иногда вспоминаю свои руки. Это случается, когда мне вдруг покажется, что у меня вообще никогда не было рук, что я и родился таким, а они ведь были, были, и как же мне в такие минуты становится жаль их! Хорошие у меня были руки, у мальчишки, ну, просто замечательные руки: вечно исцарапанные, грязные, с обгрызенными ногтями, не руки, а лапищи, почти такие же, как у отца. Господи, как я не любил отмывать их дочиста, только намочишь водой — и за полотенце, а на нем живая грязь после тебя, и мать ворчит, что никак не настирается… Осенью, бывало, посивереют на холодном ветру, кожа стянется, полопается, аж кровь выступит, — не руки, а грабли, ложку не удержишь боль — хоть волком вой. А мама на ночь напарит тебе их в горячей воде, сметаной смажет, и вот ты лежишь в постели и чувствуешь, как приятно сметана холодит кожу, как срастаются трещинки и начинают шевелиться пальцы, и засыпаешь счастливый, умиротворенный, чтобы завтра снова месить с мальчишками руками грязь на запруде и подставлять руки под холодный ветер — ложку сметаны мама всегда добудет. Если бы я знал, что все так глупо получится, я, наверно, больше берег бы свои руки… А может, и нет… Впрочем, какая теперь разница… Но тогда я так обращался с ними — вспомнить страшно. Строгаешь палку, нож сорвется — как ахнешь! — чуть не до кости. Не беда, завязал тряпочкой, пока жениться, все загоится… Или — молотком, да не по гвоздю, по пальцу! Искры из глаз посыплются, под ногтем тут же кровь запечется, посинеет, почернеет, а палец распухнет, как колода. Сунешь его в рот, закрутишься юлой — мать моя мамочка! Потом носишься, пока ноготь не сгонит. Смотришь, а из-под него новый лезет, чистенький такой, розовенький. Можно опять молотком лупить…