И, как все, страдаешь?
Первый
Да, как все!..
Второй
А ты наплюй. Понял, что она не для тебя, ну и не надо о ней думать. Придет время, и ты найдешь себе такую женщину, как тетя Даша, санитарка, помнишь?… Желательно старую деву. Или вдову с ребеночком, а еще лучше — с двумя. Чтоб была какая-то компенсация… Она станет тебе и женой, и нянькой, и сестрой милосердия, и ты благополучно проживешь с ней без хлопот и тревог, сколько тебе положено, не заглядывая за горизонт. Там ведь ничего нет, за этой призрачной линией: живут те же люди и текут те же реки…
Первый
Но мне не нужна нянька! Мне не нужна нянька, я сам кого хочешь вынянчу! Я люблю ее, и мне ничего от нее не нужно, только бы она меня любила… хоть немного! Я сам буду ее нянькой, и сестрой милосердия, и кем ей захочется…
Второй
Хоть немного!.. Святая простота! В любви немного — хуже, чем ничего, ты ж это прекрасно знаешь. Если бы ты мог удовольствоваться немногим, ты бы уже давно не ломал над этим голову, а еще в тот вечер, самый первый, отвел ее к себе. Ешь лучше свою картошку, пижон, она уже совсем задубела.
Первый
Не хочется…
Я решительно вмешиваюсь в эту тянучку.
— Хватит, — говорю я, — ну вас обоих к свиньям, надоело.
29
Негнущимися пальцами Лида достала у меня из кармана ключ и долго тыкала им в замочную скважину. Железо царапало о железо, и от этого сухого скрежета у меня заныли зубы. Наконец мы зашли, и жар натопленной печи обдал нас, и я вдруг с нежностью подумал о вялой и вечно заспанной хозяйкиной дочке Вале — господи, какая она заботливая, заметила, что я сегодня не топил, открыла запасным ключом дверь и нажарила голландку так, что после мороза задохнуться можно.
Лида опустилась на табуретку, привалилась плечом к горячему боку голландки и откинула назад голову. На воротнике, на шапочке ее лежал снег, туфли упали на пол со стуком, будто два камня.
Я включил свет, достал из тумбочки хлеб, ветчину, бутылку водки, налил почти доверху два стакана.
— Пей.
— Не могу.
Лида покачала головой. Ее бил мелкий озноб, растаявший снег крупными каплями скатывался по блестящему ворсу воротника.
— Пей, — повторил я, — через не могу пей, а то еще схватишь воспаление легких. Ты же вся как сосулька…А потом разотрешь себе ноги — как бы ты их не отморозила!
Я выпил водку одним духом, она тупо ударила мне в голову и тугими толчками покатилась по телу. Лида пила мелкими глоточками, две тоненькие прозрачные струйки сбегали у нее по подбородку, а зубы выбивали о край стакана барабанную дробь. Не допила, надрывно закашлялась, стерла ладонью выступившие слезы и жадно затянулась сигаретой, которую я подвинул. Выронила сигарету на пол, обмякла, будто сгорбилась, и сразу стала старой-старой, как моя мама.
— Снимай пальто и чулки.
Я достал свой старый свитер, вылил в стакан остатки водки и принес со двора миску снега.
— Растирай, только покрепче. Сначала снегом, потом
водкой.
Она нагнулась, погрузила пальцы в снег, да так и осталась сидеть, словно заснула. А ноги у нее были лиловые, с белыми пятнами, и я сел на пол, засунул культи в рукава свитера, зачерпнул снега и принялся за работу. Я изо всех сил растирал ей ноги снегом, потом водкой, потом снова снегом, пока они не стали красными и горячими, как печка, к которой она прижималась, а она всхлипывала от боли и кусала тонкие сиреневые губы.
— Иди ложись.
Лида послушно встала, прошла два шага и легла на тахту, уткнувшись лицом в подушку. Я увидел узкую детскую ложбинку на ее затылке, с коричневой родинкой, ее красные, словно ошпаренные Моги, обрезанные чуть выше колен краем платья, — ах, черт, до чего же все глупо и плохо… — и торопливо накрыл ее одеялом. Потом погасил свет, сел к столу и прижался щекой к холодной клеенке.
30
Она спит и хрипло дышит во сне, а может, только делает вид, что спит, и я вдруг ловлю себя на мысли, что за весь этот вечер, за всю ночь ни разу не подумал о ней, о том, что заставило ее уйти от Кости Малышева и сказать: «Или под поезд, чтоб уж наверняка», — таким тоном, что я ей сразу же поверил. Что творится сейчас в ее душе? Какого цвета боль, от которой она сейчас задыхается на этой тахте? Что сделало меня таким равнодушным к ее боли? Я… меня… мне… — больше ни о чем не думаю. Что сделало меня таким: инстинкт самосохранения, трусливый страх за свою налаженную и размеренную жизнь, в которую она ворвалась, как раскаленный болид, самоуверенная, чванливая мысль, будто все горести мира — пустяки перед тем, что довелось пережить мне? Чем еще объяснить, что я ни разу не подумал, как ей горько сейчас и как горько было три месяца назад, там, на балконе: «Саша, скажи, что ты меня любишь, и я уйду с тобой, прямо отсюда, хоть на край света…» Как я посмел отделаться от этого едва слышного крика дешевыми шуточками, когда у самого меня все так и обмерло внутри?! Как я могу скрупулезно взвешивать, надолго или ненадолго хватит ее любви, словно у меня и вправду в запасе по крайней мере вечность, словно это не слепая случайность, что погиб именно Димка, а не я. Ведь стоило мне чуть потуже завязать ботинок и все могло быть наоборот. Год, месяц, день, час настоящего счастья — это же так много, так неизмеримо много!.. Они же на самом деле есть — звездные часы человечества, часы, вбирающие жизни, — какая разница, что будет потом…