Выбрать главу

Влажная клеенка холодит мне щеку, я чувствую, что приклеиваюсь к ней, как муха к липучке, красный мухомор с белыми пятнышками мерно колеблется над выключенной лампочкой модерновым абажуром, а во рту горько от водки и сигарет: удастся ли мне еще когда-нибудь выкурить вкусную сигарету?…

Что ты думаешь обо мне, Лида? Каким жалким головастиком, каким ханжой должен я тебе казаться… Не суди меня строго, все равно строже, чем сужу себя я, меня никто не осудит.

Хочешь, я расскажу тебе про одиночество. Ты спи, а я буду рассказывать. Я буду рассказывать тихо-тихо, ты и не проснешься, тебе так надо выспаться после этой идиотской прогулки… Я расскажу тебе про одиночество, когда знаешь, как скрипит каждая половица в этой комнате, — вон та, у голландки, тоненько, хлипко, приниженно, а та, у стены, резко, сухо, начальственно: скрип, скрип… Ты знаешь, что это такое — ночами валяться на тахте и искать на потолке, перечеркнутом косой лунной дорожкой, Пролив Лаперуза, словно все твое будущее зависит от того, найдешь ты его или нет. Глотать люминал и чувствовать, что он не берет тебя, считать до тысячи белых слонов, а днем идти в толпе и ничего не слышать: ни голосов, ни скрипа трамвая на повороте, ни испуганного сигнала автомобиля, упершегося в тебя радиатором, ни матерщины перепуганного шофера, — будто ты оглох и ослеп. Убегать от людей: и от тех, кто любит тебя, и от тех, кто к тебе равнодушен, — не сюда, в конуру, не на необитаемый остров, а в самого себя, раздираемого невыдуманными противоречиями и невыдуманной болью, горькой определенностью прошлого и зыбкой расплывчатостью будущего… Я расскажу тебе про одиночество, но только одна сумасшедшая мысль накатывается на меня, тяжелая, как мельничный жернов, и забивает мне глотку: а что, если ты проснешься утром и уйдешь?

31

В больнице отгородили фанерной перегородкой тупиковую часть коридора с большим светлым окном, получилась палата на две койки; там я пролежал все время, пока меня не выписали.

Помню, как я в первый раз очнулся в этой палате. Разлепил глаза, а надо мной потолок белый, белый и гладкий, а по нему черные трещинки бегут, как сосновые корешки. Свет полоснул по глазам, будто я долго-долго просидел в глубоком колодце, и я торопливо зажмурился. Куда это я попал? Дома у нас потолок старыми газетами оклеен, и не гладкий он, балки ребрами выпирают. А главное, пахнет как-то уж очень не по-домашнему. У нас в доме вареной картошкой пахнет и щелоком — мать у людей стирать берет, а тут запах сладкий какой-то стоит, приторный, карболки, что ли? Дай-ка посмотрю, в чем дело?

Поднимаюсь я, а подняться не могу. Будто привязали меня к кровати крепкими-крепкими веревками. Что за дурацкие шутки… Собрался я с силами да как рванусь! А в глазах мне чем-то красным как полыхнет: мол, цыц, не рыпайся…

Второе пробуждение было интереснее. Чувствую, кто-то на меня посматривает. Скосился: на соседней койке человек лежит — гора под одеялом. Лицо все в черных точечках, глаза влажные, темно-карие, как сливины, брови мохнатые…

— Жив?

— Жив.

— Это хорошо. Значит, еще сто лет проживешь! — И весело подмигнул.

— А что это — больница, да?

— Нет, ресторан. Сейчас нам Дарья по сто граммов сообразит. Употребляешь? Хотя где тебе, маловат… Да ты лежи, лежи, не вертухайся, а то опять плохо будет.

— Почему плохо?

— Э-э, да ты, я вижу, еще ничего не знаешь, — присвистнул он. — Потому, братишка, как ты есть теперь тяжело раненый. Вроде меня, ну, может, чуть-чуть полегче.

Я вдруг все вспомнил.

— Это меня там, в лесу, шарахнуло? — Сосед кивнул. — А Димка? Он тоже раненый?

Человек вздохнул.

— Ты, братишка, помолчи. Тебе еще вредно много разговаривать. Скоро твоя мамка придет, она тебе все расскажет.