Я бежал к матери — она лежала под сломанной пожухлой орешиной и корчилась от боли: совсем замучила ее дизентерия, — зацепился за вылезший из земли сосновый корень и, как жаба, шлепнулся на тропку. Рубашонка моя лопнула, и каша, рассыпчатая гречневая каша коричневой струйкой потекла в перетертый песок…
…Где ты теперь, старый солдат, отдавший мне в тот горький июльский день полный котелок гречневой каши, — жив ли или голову сложил в том реденьком березничке? В том, не в том, какая разница… Вся наша земля гуще, чем верстовыми столбами, покрыта солдатскими могилами, по пробуй отыщи твою, если я о тебе ничего не знаю, даже имени твоего не знаю, как не знаю имен многих людей, отдавших мне не только свою кашу — свою кровь. Но раз в году, в самый светлый, самый солнечный праздник наш, в День Победы, я прихожу на главную площадь нашего города и молча стою у Вечного огня, склонив голову, и вспоминаю всех их, и вспоминаю тебя, солдат…
36
Мне кажется, что эта ночь никогда не кончится, что никогда не наступит рассвет. Земля сошла со своей орбиты и сейчас несется среди вечной мглы и ледяного холода, а люди даже не догадываются об этом, даже не подозревают, какая произошла катастрофа… спят. И Лида спит, подложив кулак под щеку, или притворяется, что спит, а на виске у нее пульсирует синяя жилочка, как аргон в разряде электрического тока. Неправда, земля не сошла со своей орбиты с нею все в порядке, с этой землей, просто в комнате горит свет, и поэтому мне не видно, что делается за окном. Может, на востоке уже заря загорелась, красная, настывшая на ледяном ветру… У Лиды будет ребенок, мальчишка или девчонка с толстенькими, будто ниточками перевязанными, ручками, с маленькими смешными пальчиками; господи, она сама еще девчонка, повернулась, а у нее на щеке от пальцев белые пятна, четыре круглых вмятины-пятна. Ну, какая из нее мать, хоть убей, не могу представить ее матерью. Да она ж его и запеленать, наверно, не сумеет, ребенка, а ему еще всякие кашки нужно варить, купать его нужно…
Кошмар!..
Я чувствую, как меня захлестывает та самая слюнявая телячья нежность, которую я истребляю в себе целых пятнадцать лет. Нежность мне противопоказана, как насморк, слишком напряженный, неравный бой с жизнью приходится вести каждый день, стоит только чуть-чуть раскиснуть, расслабиться, и даже не заметишь, как начнешь проигрывать, шаг за шагом сдавать уже завоеванные позиции. Я это знаю, но… Но, наверно, это выпитая водка виновата, я ведь никогда еще не пил водку стаканами, и бессонная ночь, потому что я просто задыхаюсь от нежности. Всю жизнь, скрывая это от самого себя, я ждал такого дня, такой ночи, я люблю ее, мне никто на свете не нужен, кроме нее. Был у нее Костя — не было, стоит ли об этом думать!.. Лишь бы сейчас она была моей, моей, и больше ничьей… Нет, я не зря учился все делать, я все умею делать, я сам буду ее нянькой, если нужно… экая важность — помыть пол, или отнести в прачечную белье, или поджарить яичницу… Одного лишь жаль: на руках я ее носить не смогу, но ведь это чепуха, только рыцари в старых, романах носили своих дам на руках, кто это сейчас делает?… Сердце надежней и нужней, чем руки, я знаю, точно знаю. Ну, а если однажды она сочтет иначе, — что ж поделаешь, так уж устроен мир, что люди живут, любят, радуются и страдают на краю дремлющего вулкана, и этот вулкан далеко не всегда называется водородной бомбой или старой проржавленной миной…
Как я мог смалодушничать тогда, не поверить ее словам, ее глазам? «Это есть большая загадка, — сказал бы старый Лейба, холодный сапожник Лейба, который вечно ремонтировал мой левый башмак — от протеза каблук сбивался мгновенно. — Это есть большая загадка, — любил повторять Лейба по всякому поводу, тряся изжелта-седой, как у луня, головой, — и наука ее еще не превзошла. Слушай сюда, сынок, — Гитлер убил три мои дочки в Титовке, и восемь внуков, и мою Нехаму убил, а я вот остался живой, и нечистая сила меня не берет. А зачем я остался живой, кто мне это расскажет? Чтоб латать людям ботинки, и ставить косячки, и подшивать подметки? Как будто, если бы не было старого Лейбы, люди бы ходили босые… Нашелся бы другой холодный сапожник или горячий, я там знаю, и тоже ставил бы заплатки и подшивал подметки. Кому это надо, я у тебя спрашиваю, сынок, чтобы они, такие молодые и здоровые, сложили головы, а я, старый гнилой корч, топтал бы эту землю? Людям это надо? Богу это надо? Загадка… Это есть большая загадка, наука ее еще не превзошла. Может быть, когда-нибудь наука ее превзойдет, и тогда всем все станет ясно и понятно, а пока не ломай себе голову, бери свой ботинок и топчи землю; поверь старому Лейбе: даже маленькая радость лучше, чем большое горе, и последний дурень тот, кто от нее отказывается только потому, что она не такого роста, как ему хотелось бы».