Выбрать главу

Не разбирая дороги, мы медленно идем по улицам, подолгу простаивая возле снегоуборочных машин и наблюдая, как они сгребают железными лапами снег и гонят его по бесконечным транспортерам в кузова самосвалов; едим горячие пирожки с повидлом возле универмага; в каком-то магазине пьем шипучую газировку; внимательно изучаем афиши театров и кино. «Король Лир», «Павлинка», «Большое цирковое представление в двух отделениях», старые ленты: «Волга-Волга», «Веселые ребята», «Общество рыбоводов приглашает вас посетить выставку аквариумных рыб, которая открыта в помещении Дворца пионеров».

— В кино? — говорит Лида.

— Нет, на выставку. Они же приглашают нас, понимаешь? Именно нас…

На выставке полно ребятишек и деятельных мужчин пенсионного возраста. Они толпятся у аквариумов, что-то горячо обсуждают и записывают в блокноты, а мы стоим, онемевшие, ошеломленные, — я даже не предполагал, что на свете может быть такая красота, и Лида, наверно, тоже не предполагала. Она сжала мое плечо и приоткрыла рот, на щеках выступил румянец.

За прозрачными стеклами, подсвеченные невидимыми электрическими лампочками, шныряли, парили, висели, чуть пошевеливая кружевными плавниками среди зеленых водорослей, причудливо переплетенных, словно деревья в дремучих джунглях, крохотные рыбки, похожие на раскаленные уголья, на зажженные фонарики, на цветы, на веретенца, на полосатые детские чулочки, на фантастических птиц и чудовищ из волшебных сказок. Иссиня-черные, как чертежная тушь, матовые, как старинное серебро, золотистые, как спелая рожь, пестрые, как набивной ситец, полосатые, как тигры или зебры, унизанные жемчугом, как кокошник русской боярыни, рубиновые, изумрудно-зеленые, розовато-фиолетовые… Казалось, все краски, все самые чистые тона, все самые удивительные формы, какие только существуют в природе, кто-то могучий и добрый выплеснул за эти стекла и вдохнул в них жизнь, и они дрожали и переливались, зажигая своим блеском глаза людей.

— Нам здорово потреплют нервы из-за веете, этого, — вдруг негромко сказала Лида, разглядывая шуструю малявку с пышным именем «данио рерио». — Могут даже не допустить к защите дипломов…

— Ну и что же, — пожал я плечами. — Защитимся на пару лет позже, когда все об этом забудут. А может, еще и обойдется. Сколько нам осталось — , апрель, май, июнь…

— Ты не боишься?

— Смешная… Я люблю тебя. Хочешь, я тебя поцелую.

— С ума сошел. Здесь же дети.

— Тогда давай уйдем отсюда, потому что, если я тебя сейчас же не поцелую, я разобью самый большой аквариум.

— А куда мы пойдем?

— Поехали в парк Челюскинцев. Там есть маленькое кафе, мы выпьем кофе.

— Ну, пошли. Но сначала посмотрим еще вон тех рыбок. Ух какие страшненькие…

«Страшненькие рыбки» назывались пельматохромисы крибензисы. Язык сломаешь, пока выговоришь…

44

Мы с Лейбой сидим на улице, в стороне от тротуара, под старым высоченным дубом с обугленной верхушкой.

Я рассказал Лейбе про Евзикова, и он ударился в философию.

— Сын мой, — говорит Лейба, зажав в крючковатых пальцах моток непросмоленной дратвы, — послухай старого человека. Смерть — это такая штука, что про нее не варта думать. Особенно такому хлопчику, как ты. Конечно, всему есть на земле свой срок. Но если ты прожил его честно, и не ховался за чужую спину, и работал, как все люди, — тогда это не так и страшно. Потому что ты не уйдешь весь в землю, что-то после тебя на ней останется. Ребенок, дерево, доброе слово… Но и старикам не хочется помирать, зачем же ты себе забиваешь голову… Надо жить, сынок, как живет этот дуб. Видишь, перун спалил ему шапку, а осколки побили всю кору, и дай нам с тобой бог столько денег, сколько в нем сидит железа. И нутро у него уже выгнило — я такое дупло весной замазал цементом, что собака залезла бы. А он живет, цепляется корнями за землю. Опять листики зеленые выторкнулись, и новые ветки выросли… живет. Вот так и человек должен жить. Цепляться за землю, пока цел хоть один корешок, и думать про жить, а не про умереть…

В Лейбиной речи перемешались русские, белорусские и еврейские слова; у него тихий, с легкой хрипотцой голос; иногда на середине фразы он надолго закашливается, но обязательно возвращается к ней и досказывает до конца.

Полдень. Жара. По булыжнику звонко тарахтят подводы, бородатые цыгане подхлестывают кнутами коней и громко перекликаются. На возах сидят женщины в ярких цветастых кофтах, копошатся дети — две недели табор стоял за городом, куда теперь лежит его путь?… Во дворе, напротив нас, Двойра развешивает белье и оглушительно поминает всех русских и еврейских святых — опять кто-то срезал у нее веревку и украл прищепки, скула ему в бок и всем его родственникам до десятого колена, только вчера купила новенькую веревку, а сегодня _опять позычай, хорошо еще, что соседи не какие-нибудь жминды, но что она скажет Ганне, если срежут и эту веревку?… Возле магазина, на самом солнцепеке, толпятся мужчины, оттуда доносятся взрывы хохота — это грузчики с мармеладной фабрики пришли в обеденный перерыв за водкой, выпили, а теперь рассказывают всякие байки, и начхать им на жару, потому что, когда тащишь на пятый этаж стокилограммовый мешок сахара, бывает и не так жарко, а сколько таких мешков приходится каждому перетаскать за долгий рабочий день…