Снова протяжно скрипит дверца шкафа, и Лида появляется из-за нее в лиловом платье, которому вечерние сумерки добавили теплоты, в туфлях на тоненьких каблучках, копна ее червонно-рыжих волос перехвачена узкой сиреневой ленточкой, а глаза смотрят на меня насмешливо и ожидающе.
— Я тебе нравлюсь?
Я с трудом сглатываю ком сухой травы, застрявший в горле, и отвечаю:
— Ты красавица. Ты самая красивая женщина на земле.
— Жалкий льстец, — говорит Лида. — А Нефертити? Она забрасывает руки за голову, застегивая какие-то кнопки, и платье туго натягивается у нее на груди.
— По сравнению с тобой Нефертити просто уродина, — нисколько не кривя душой, заявляю я.
— Ну, не говори, — Лида берет со стола маленькую плоскую сумочку. — Нефертити тоже была довольно интересная женщина.
И дома и уже на улице мы хохочем до слез, и прохожие с любопытством поглядывают на нас: ишь, расходились!..
58
Я часто жалею, что память не школьная доска, что с нее нельзя стереть мокрой тряпкой то, что вписано надеждами, радостью, горем. Я многое хотел бы забыть — не получается…
Словно вчера было — помню, как принесли похоронку на отца.
Он разыскал нас через бюро беженцев в Бугуруслане в ноябре сорок первого, три месяца мы получали от него мятые треугольники с номером полевой почты и расплывшимся фиолетовым штампом: «Проверено военной цензурой», со скупыми строчками, наспех написанными карандашом: «Жив, здоров… Бьем фашистов… Берегите себя…» И в дни, когда почтальон тетя Поля приносила эти письма, мама ходила тихая, просветленная, будто в ней зажигался невидимый фонарик.
Иногда писем подолгу не было, и тогда мама целыми вечерами топталась из угла в угол, то и дело выскакивала на двор — почту привозили из райцентра поздно, тетя Поля разносила ее порой чуть не к полуночи. «Нету тебе нынче, милая, нету! — еще издали кричала почтальонша сиплым, простуженным голосом, завидев маму у ворот. — Сама знаешь, как теперь полевая почта работает… Завтрева два-три в одноразье принесу! Иди, милая, иди, посинела на ветру уже!»
— Тетя Поля, — жалобно просила мать, — а вы посмотрите, пожалуйста, может оно где среди газет завалилось?
— Ничего у меня не завалилось, — совсем не сердито, а скорее печально отвечала тетя Поля и раскрывала брезентовую сумку. — Гляди, однако, сама, коль сумлеваешься.
И мать поспешно рылась в этой сумке красными, будто обваренными, руками, и я заглядывал туда из-под ее руки, а потом мы медленно брели к дому по протоптанной в высоченных сугробах тропке, не замечая, как мороз леденит дыхание, и отогревались на теплой печи, на старой кислой овчине, которая служила нам матрацем, и мама мелко вздрагивала — мне казалось, от холода…
Однажды тетя Поля пришла к нам еще засветло — два дня крутил буран, почту не привозили, и теперь сумка у нее была толстенькая. Она села за стол, вытянула ноги в коротких валенках — сверху обрезали, чтоб снизу подшить, и долго копалась в этой толстенькой сумке. И чем дольше она копалась, низко наклонив голову, круглую, как шар, от пухового платка, тем сильнее бледнела мать, тем больше стекленели ее глаза.
Наконец тетя Поля достала желтоватый четырехугольный конверт и, отвернувшись, протянула его матери, и даже я догадался, что в нем, — мы все уже знали, что бывает в таких желтоватых конвертах. Во мне еще жила какая-то робкая надежда — а вдруг пронесет! — но у матери и робкой надежды не оставалось, потому что она отдернула руку, тяжело опустилась на лавку и замотала головой. Не сказала — выдохнула:
— Вскрой.
Тетя Поля надорвала конверт, достала узенькую полоску серой бумаги, молча положила на чистый, выскобленный стол. А потом вдруг схватила свою сумку, с размаху швырнула на пол и начала топтать короткими подшитыми валенками. «Не мо-гу-у-у! — кричала тетя Поля и топтала сумку, будто это сумка была виновата, что все больше и больше приходит в деревню таких узких желтоватых конвертов, что люди стали бояться ее как зачумленной, — лучше никаких писем, лучше неизвестность, чем такие, не оставляющие никакого просвета надежде. — Не могу я больше, не могу-у-у!»
Она кричала сипло и надрывно, и пена пузырилась в уголках ее губ, тонких, посиневших, и она топтала распластанную на полу сумку, неповоротливая, закутанная в сто одежек… и мать вдруг кинулась утешать ее. Мать утешала ее, будто это не нам, а тете Поле принесли похоронку. Она усадила тетю Полю на лавку, расстегнула кожух, принесла воды. И только когда закрылась за почтальоншей дверь, сама беззвучно рухнула на пол.