Я подхватываю Лиду на руки: она изрежет на этих камнях свои белые туфли, а до стипендии — далеко, а до первой зарплаты — еще дальше, не босой же ей ходить; то ли дело мои башмаки, мне их делают по спецзаказу на протезной фабрике веселые сапожники — мои друзья, они шьют такие башмаки, что им сам черт не страшен, не то, что эти камни; я подхватываю ее на руки, и она доверчиво уткнулась теплым носом мне в шею, и мне щекотно от ее дыхания. Быстрее, быстрее туда, где встает солнце! Но почему оно такое красное сегодня, красное, как налитый кровью бычий глаз? И что там впереди: столбы, колючая проволока, вышки… Я вижу Двойру за колючей проволокой, облепленную детьми, страшную, растрепанную Двойру, и Данилу вижу я, и Генку Шаповалова, и свою маму… Это концлагерь. Зачем их загнали сюда фашисты?! Сейчас они и нас схватят и бросят туда, за колючую проволоку, а потом расстреляют из пулеметов в Титовских рвах. И негде укрыться, негде спрятаться — голая каменистая пустыня лежит вокруг, попробуй убежать от овчарок…
Я хочу отступить назад, но что-то мешает мне, и вдруг я замечаю, что мои ноги приросли к земле. Они пустили корни, толстые и узловатые, как жгуты, и эти корни с мягким шорохом ввинчиваются в раскаленный песок, и деревенеет тело мое, покрываясь золотистой шелушащейся корой и выбрасывая далеко в стороны сильные корявые ветви. Где-то наверху, в этих ветвях, как в гамаке, лежит Лида. А может, ее уже нету? Может, ее унесла птица-птеродактиль, а я и не заметил?
Часовые с любопытством поглядывают на меня, не спуская с поводков овчарок; наверно, не могут понять, откуда здесь взялось это дерево? Потом один из них подходит и принимается деловито обрубать топориком мои ветви. Он тюкает и тюкает, и ветви падают на землю, и я задыхаюсь от пронизывающей, нестерпимой боли. А надо мной, легкие и прохладные, плывут облака…
…Лида трясет меня за плечо, и в рассветных сумерках тускло мерцают ее встревоженные глаза.
— Что сдобой, Саша? Тебе плохо? Ты так кричал… Я облизываю сухие, шершавые губы.
— Ничего, Лидок, ничего особенного. Какой-то глупый сон приснился, больше ничего. Ты спи, еще рано.
Поворочавшись в постели, она засыпает. А я сползаю с тахты, тихонько допрыгиваю в коридор, наклоняюсь над ведром и взахлеб пью ледяную воду. Пью и не могу напиться. А потом лежу, прижавшись к стене, и смотрю на круглое пятно от уличного фонаря, которое мерно колеблется на потолке, где-то между Австралией и Новой Зеландией, смотрю долго, пока оно не начинает таять, блекнуть, и лишь тогда закрываю глаза.
71
Аккуратно, раз в неделю, по четвергам мы получаем письма от Лидиной матери. Я достаю из почтового ящика синий строгий конверт без картинки и молча кладу его перед Лидой. Она тут же чуть-чуть загибает этот конверт по краю, вкладывает в другой и надписывает мамин адрес.
Аккуратно, раз в неделю, по четвергам… Так же аккуратно, не читая, я когда-то рвал ее письма, болван, и в душе любовался собой, и какая из всего этого получилась лишняя, никому не нужная петрушка.
— Лида, может, лучше прочесть, а? — в третий или в четвертый четверг не выдерживаю я. — Может, она больна или ей что-нибудь нужно! Все-таки мать, Лида… Мало что она могла тогда наговорить со зла. Думаешь, ей легко было? Почему ты не хочешь попробовать ее понять? Она ведь любит тебя.
— За такую любовь людей надо убивать из рогатки. — Понятно?
— Нет, — отвечаю я, — непонятно. Знаешь, как я потом жалел, что не прочел твоих писем? По целым ночам не спал, все думал: а что ты там написала? Хоть ты залезь в мусорное ведро, достань обрывки, и склеивай, и подбирай… А потом одернешь сам себя: что это ты нюни распустил? — и не пойдешь собирать обрывки. Кажется, из гордости, а на самом деле из глупости.
Лида пристально смотрит на меня и вдруг улыбается.
— А тебе правда-правда потом хотелось склеить обрывки?
— Честное слово! — торжественно отвечаю я. — И ты правильно сделаешь, если не будешь повторять мои глупости, а прочтешь мамино письмо и ответишь на него.
— Откуда в тебе это всепрощение, Саша, эта христианская кротость? — спрашивает Лида и крутит в руках письмо. — Что ж это получается: тебя ударят по правой щеке, а ты делай вид, что ничего не произошло, и подставляй левую?
— Что за ерунда? — обижаюсь я. — Просто я всю жизнь побаиваюсь фанатиков. Вот погоди, станешь сама матерью, надрожишься за свое чадо, тогда будешь знать, что это такое, когда перед родителями выкомаривают. Лида медленно краснеет и прижимает руки к животу.