В ту ночь, завернувшись в тонкое пальто Алекса, кисло пахнущее угольной пылью и высохшим потом, Вера шепталась с Алексом, тесно прижавшись к нему, чтобы сохранить тепло в стылом бараке, и искала его взгляд, глаза Алекса, такие усталые иногда, но в то же время такие неспящие и внимательные.
Он увидел, что она смотрит на него, чуть улыбнулся и произнес ее имя, тихо-тихо. «Вера», — сказал он, словно два слога ее имени следовало осторожно разъять и так же осторожно соединить снова. Вместо ответа Вера наклонилась и положила ладони на его щеки. Вот, подумала она, наконец он в кольце ее рук: осязаемый, реальный.
И Вера остро почувствовала в этот миг: ей мало, чтобы Алекс пересказывал ей запрещенные новости, чтобы он тайком приносил в ее подвал и рассовывал между книжных страниц сообщения. Ей хочется его целиком, всего — его бледное лицо и непонятно узкие плечи, — вот она обхватила их, и спину его обхватила, и его бедра и живот. Вера ничего не могла с собой поделать. Она хотела обладать им. Если большевики когда-нибудь освободят их — он единственное, что ей будет нужно. Она жаждала его, как никого в жизни; она даже не думала, что можно так жаждать кого-то в этом краю голода и принудительных высылок.
* * *Они звали его Старик Шем; он был их хранителем, истребителем крыс и он же — по твердому убеждению Веры — спас их всех в последнюю минуту.
На втором этаже дома на Бжезинской, где на чердаке все еще хранилось радио Шмида, проживал некий Шмуль Борович. Когда-то, хвастался Борович, он был высокопоставленным служащим в отделе по распределению продуктов, имел трехкомнатную квартиру и даже держал домработницу. Но с тех пор как дворец пал, Боровичу пришлось бросить свою «благородную» работу и, как и многим другим в те смутные дни, завербоваться в зондер; там он быстро сделал карьеру и теперь требовал, чтобы его называли «капитаном».
Время от времени крипо являлась потолковать с Боровичем. Немцы колотили в дверь, заставляли Боровича бегать с ключами, открывать запертые двери и отчитываться о содержимом подвала и квартиры. Но допросы никогда не кончались арестом Боровича, его не забирали для дальнейшей беседы. Жители дома сделали вывод: Борович — осведомитель.
Старик Шем появился на горизонте так. Шем жил с отцом в квартире на третьем этаже, прямо над Боровичем. Когда являлась крипо, Старик Шем следил, что происходит у Боровича, прилаживая над окном карманное зеркальце или притворяясь, что ставит ловушки на крыс возле двери привратника, и прислушиваясь к звукам за порогом. Однажды он увидел в зеркало, как криповцы в гражданском собрались вокруг стола с какими-то бумагами. Еще он видел, как один из криповцев ударил Боровича по лицу. После этого немец порылся в кармане пальто и предложил Боровичу сигарету.
Любопытный Шем пробрался со своими крысоловками на чердак и там круглыми глазами уставился на Веру и ее слушальщиков, которые как раз склонились над старым приемником Шмида. Кшепицкий сказал: «Или Старик Шем впредь будет за нас, или с этой минуты можно забыть о радио». Так Старик Шем сделался их gońcem. Пока они слушали, он нес вахту за дверью или на лестнице, возясь с крысоловками.
По совету Кшепицкого они поместили радио Шмида в старый дорожный сундук, который притащили в свою чердачную контору. С этим самым сундуком Вернер Ган приехал из Берлина: сундук был со старомодной металлической обшивкой, его можно было поставить и как обычно, и на попа. Кшепицкий полагал, что вряд ли хорошо устраивать радиосеансы в том же доме, где живет зондеровец, и следует быть готовыми к быстрой смене места. Поэтому лучше держать радио в сундуке, откуда его можно за несколько драгоценных минут достать, а потом снова спрятать.
Кшепицкий не ошибся в своих предположениях. Всего через пару недель после того, как они спрятали приемник в сундук, Старик Шем прибежал с известием: Борович поднимается по лестнице с двумя полицейскими. Они захлопнули крышку сундука, уговорили Старика Шема улечься сверху и все вместе понесли его вниз по лестнице, причем Шем крепко вцепился в сундук, воя и мыча; господин Борович обернулся им вслед и крикнул:
— Я знал, что этот мальчишка эпилептик, я знал…
Немцы с суровыми физиономиями стояли рядом. Но кто из них добровольно прикоснулся бы к больному бешенством еврею?