Выбрать главу

Адам приподнимает пистолет.

Фельдман только качает головой.

«А Бибов?»

Шатается по гетто. Посвятил себя прицельной стрельбе по людям. С непокрытой головой, с закатанными рукавами, с бутылкой в одной руке и пистолетом в другой. Стоит сказать: Бибов идет — и все разбегаются, пока он не показался из-за угла. Из всех dygnitarzy в гетто остался только Якубович. Он отвечал за тех, кто еще работал в Главном ателье, его понизили до kierownika, но он хотя бы избежал депортации, в отличие от прочих шишек. Но теперь Главное закрыли, оборудование разобрали — машины отправят в Кёнигс-Вустерхаузен (они занимались перевозкой всю предыдущую неделю); так что Бибов потерял свое последнее доверенное лицо, единственного еврея в гетто, с которым, вероятно, мог поговорить по душам.

Наконец Фельдман поднимается.

— А когда придут русские? — спрашивает Адам.

Он спрашивает как ребенок. Словами, огромными, как на плакате; рука протянута, словно он ждет, что Фельдман положит в нее ответ.

Но Фельдман только пожимает плечами внутри своего большого пальто. Словно вопрос этот ставился так часто и так долго, что успел обессмыслиться. Может быть, русские передумали спешить сюда. Может, сначала возьмут Балканы. Болгария уже объявила Германии войну. Союзники взяли Бельгию и Голландию, идут на Париж. Теперь это только вопрос времени. Но время, время: что случилось со временем?

— Я замерзну насмерть, пока они придут, — говорит Адам.

По-другому он никак не может выразить свои чувства.

— Не замерзнешь, — отвечает Фельдман. — Такие, как ты, не замерзают насмерть.

И уходит к старому садовому хозяйству — за лопатами.

~~~

Адам в одиночестве лежит на досках в подвале Зеленого дома.

Он думает о времени, когда он работал на сортировочной. Обо всем, что они грузили в вагоны и что разгружали. Сначала людей приводили туда, потом уводили. Машины привозили, потом увозили. Он думает о длинных товарных поездах, привозивших по ночам детали машин; как рабочие носили ящики в застывшем свете прожекторов: носили на собственных спинах вниз, к ожидавшим грузовикам. Для самых тяжелых грузов пришлось соорудить люльки, которые краном поднимали в вагоны.

А теперь все это увозят из гетто.

Сколько рабочих могло быть в бригаде по расчистке на улице Якуба? Максимум человек пятьсот, считал Фельдман; женщины отдельно, мужчины отдельно.

Достаточно ли пяти сотен, чтобы уничтожить память о городе, в котором жили сотни тысяч?

Он вспоминает: вот голова Янкеля лежит точно грязное яблоко на гравии и шлаке, растекшаяся кровь склеила мелкие камни. Лида сидит на корточках возле упавшего, безжизненно свесив длинные тонкие руки между колен.

Неожиданно она поднимает глаза на брата.

Позади нее — Гелибтер, Рошек, Шайнвальд Косолапый… спины, пластины лопаток, он столько раз видел, как они поднимались под тяжелыми деревянными ящиками скупыми точными движениями. Он узнал бы эти спины даже во сне — согнутые, или ссутуленные, или гордо прогнутые в пояснице, как у Янкеля, когда он поднимался, выпятив живот, словно не уставал демонстрировать, что висит у него впереди. И вечно улыбался. Вот почему Шальц снова и снова бил его. Чтобы прогнать эту дерзкую веснушчатую улыбку.

Куда их водят теперь? И почему он не с ними?

Лежа в темноте подвала, он думает: где-то должна быть точка перелома — как когда кладешь для равновесия груз на весы, а весы вдруг опрокидываются.

Если депортированных и мертвых больше, чем живых, то вместо живых начинают говорить мертвые. Живых недостаточно, чтобы наполнить реальность.

Теперь он понимает: голоса исходят оттуда.

Когда темно, холодно и сырость стирает все границы, равновесие нарушается, и небо над ним — больше не его, а их небо. Под этим небом они маршируют колоннами от тюрьмы до Марысина, по трое или пятеро в ряд, с конвойным чуть в стороне, слева; а дети из Зеленого дома смотрят из-за приютской ограды, цепляясь за железную сетку.

Тогда из колонны не доносилось ни звука. Теперь он вдруг слышит, как они поют. Спины поют. Монотонную и мощную, грохочущую песню земли; песня эта растет и ширится внутри него. Песня и в нем тоже. От нее гудит и сотрясается весь мир. Адам обеими руками зажимает уши, чтобы не пустить песню в себя, но это не помогает. Когда поют мертвецы, песню не свяжешь, не закуешь в оковы, не скроешь, не заглушишь.