Выбрать главу

Лия вдруг выгнулась дугой, повисла на сильных его руках. Посмотрела за спину Птицелова и улыбнулась, не стесняясь плохих зубов. Никогда еще Птицелов не видел, чтобы она так кому-нибудь улыбалась.

Птицелов обернулся.

На дальней стороне проплешины — на противоположном берегу застывшего озера — стоял человек. По крайней мере издалека чужак выглядел, как человек. Только был он явно выше обычных людей: здесь и расстояние не могло обмануть. «Мутант, — подумалось Птицелову. — Другие тут не ходят…» В руках человек сжимал нечто длинное, блестящее с одного конца. Топор с широким лезвием?

И тут Лия принялась царапаться и отбиваться. Располосовала Птицелову щеку, едва глаз не выдрала. Хватанула зубами за жилистое запястье — и до крови.

— Пусти! Пусти! Ненавижу тебя! — выплевывала она обидные слова окровавленным ртом. — Чтоб ты сдох, упырище косолапый!

Птицелов не проронил ни звука. Он даже не поглядел на беснующуюся девчонку. Взял ее в охапку, особенно не церемонясь. И потащил назад — в разрушенный город.

Подальше от Стеклянной Плеши, возле которой смерть — в своем праве. Подальше от высокого незнакомца с топором.

— Дядька Киту, не делал я Лие ничего дурного.

Птицелов сидел на земле, повесив голову. В боку, куда ему ткнули мотыгой, горело огнем. Киту стоял над Птицеловом: чешуйчатые руки скрещены на груди, и без того кривое лицо от негодования вот-вот развалится на две половины. Рядом с Киту переминались с ноги на ногу сочувствующие. Таких набралось около десятка. Кое-кто, предвкушая потеху, прихватил с собой дедовское ружье.

— Ничего дурного я с ней не делал, — повторил Птицелов. — Ты ведь меня знаешь, я ведь никогда не вру…

— А чего харя разукрашена, а? — зазвучал визгливый голос соседки Киту — свинорылой Пакуши. — Кому ухо чуть не оторвали, а? У кого лапищи покусанные?

— Да, ты уж объясни толком, Птицелов… — забубнил Хлебопек. — Нехорошее дело выходит. Разобраться бы надо…

— Разобраться! — простонал Птицелов. — Вы бы сперва разобрались, а уж потом мотыгой тыкать! — Он с мольбой поглядел на Киту. — Не уводил я Лию за пустыри! Не делал я этого! Нашел я ее там! Нашел! Дома Лии не было, и вроде сердце екнуло. Помнишь, дядька Киту, ты сам запретил ей куда-то уходить, потому как зачастила она на окраины?

— Уходила она на пустыри, Киту? — стали спрашивать отца Лии. — А чего она забыла на пустырях, Киту?

Ответил не шибко разумный юнец Рудо — вроде обычный человек на вид, но два и два сложить не может. Работал он золотарем, потому был вечно грязен и вонюч.

— А крысы всегда из дома уходят, когда смерть свою почуют.

Свинорылая Пакуша отвесила Рудо звонкий подзатыльник и отправила «в массаракш».

— Я так и подумал, — ответил Птицелов, потупясь. — Чего бы она сидела сиднем над шлаками? Ну, думаю, укоротить себе век собирается. А… а потом… — горло неожиданно сжал спазм. Птицелову очень хотелось рассказать о великане с топором, которому, как милому, улыбалась Лия. Но то ли ревность, то ли какое иное темное чувство лишило его дара речи.

— Ну, чего мычишь, остолоп? — проговорил дядька Киту. Было видно, что он уже остыл. И строжится для виду: чтоб лицом в грязь перед сочувствующими не ударить. — Подымайся и иди с глаз долой. Узнаю, что сызнова дочуру на пустыри водил, так возьму ружжо и руки-ноги отстрелю поганые.

Птицелов встал, поглядел дядьке Киту в разновеликие глаза. Потом вздохнул да поплелся в свою хибарку, придерживаясь за бок.

Ребро небось сломали. За просто так, за здрасти.

— Парень-то правду обычно говорит, — взялся размышлять Хлебопек. — Ни разу не слыхал, чтоб брехал он. Как Рудо, к слову. Или как ты, Киту.

— Обычно… — протянул дядька Киту. — Как же, как же…

— А захотел бы снасильничать деваху, так за памятник затащил бы вечерком. Всех дел-то? Какой толк тянуть ее на пустыри, а потом — еще дальше?

А Птицелову захотелось оглянуться, только не позволил себе. Так и ушел он узкой улицей: расчищенное полотно серого бетона змеилось между высоченными грудами каменных обломков, от них и по сей день несло гарью.

Малая площадь, колодец-журавль. Детки рисуют мелом на битом асфальте. Девочка и мальчик. Девочка, как Лия, лысенькая, худенькая, с грустными глазами и распухшими коленками. А мальчик — вполне нормальный карапуз. Только говорит отчего-то басом, как мужик. Птицелов пригляделся: ба! — так никакой это не карапуз. А мужик и есть. Карлик Прыщ. Учит девочку рисовать похабщину всякую.

Дать бы Прыщу пинка под пухлый младенческий зад! Чтоб асфальт пропахал курносым носом до самого колодца. Так заголосит же благим матом! И вновь соберутся сочувствующие. Мол, не стыдно ли? Сам лобешник здоровый, почти нормальный, а маленького несчастного человечка обижаешь. И мотыгой под ребра, мотыгой!

Прошел мимо Птицелов. Дальше, дальше…

Хибарку он отстроил себе сам. Хлама сподручного вдоволь было: бери — не хочу. Нашел каменную коробку от одноэтажного дома. Перестелил железом крышу, дверь навесил почти новую, в окна — где стекло вставил, а где пленкой затянул. Внутри прибрал — впрочем, ему нужна была всего-то одна комната: чтоб в ней печурку приспособить да матрац ватный у стеночки положить.

Не любил Птицелов жить в развалинах, любил он простор.

Лес, горы, степь, полупустыню — но никак не спаленные дотла дома, в которых жили когда-то нормальные люди.

…Перед хибаркой была широкая балка — словно земля в центре города разверзлась, обнажив скрытые под асфальтом и слоем щебня трубы. Пузырилась на дне жидкая грязь, торчали из грязи шишковатые спины ящеров-мясоедов. Ящеры редко выбирались из балки, а питались они неосторожными упырями и панцирными крысами, что сновали по подземным ходам.

По краям балка заросла карликовыми деревцами и колючим кустарником. Если стать у края, что ближе к хибарке Птицелова, то можно увидеть лачугу, в которой Киту и Лия живут. Вечно у них во дворе на веревках пеленки сушатся. Лия под себя их подкладывает, когда кровь хлестать начинает.

Сжималось у Птицелова сердце, стоило только вспомнить о Лие. И нежность, и обида, и жалость, и страсть: все бурлило, смешивалось и перемешивалось. Кипело, рвалось наружу.

Поглядел-поглядел он на лачугу Киту и свернул к себе домой.

Птицелова ждали.

Бошку возился в его огороде, подвязывал ветви кустов томатной ягоды. Подставляет горбыль, потом узенькой полоской ткани — раз-другой, и не кривится больше ветка. Обвислые щеки Бошку — в розовом соке. Подвязывал, видать, и угощался в то же время. Но Птицелов на Бошку был не в обиде — пусть лопает на здоровье, если хочется.

— Пришел? — спросил мутант. — Ну, не притащили без дыхания, и то хорошо.

Птицелов отворил калитку, шагнул во двор.

— Ребро мне, кажись, сломали, — пожаловался он.

Опустился на нижнюю ступеньку крыльца. Бошку продолжал копаться в огороде.

— Чужой ты здесь, Птицелов. Потому-то и получается, что завсегда в крайнего тебя превратят. Хочешь помидорину? Вкусная…

— Нет! — Птицелов скинул ветровку, стянул через голову латаный-перелатаный свитер. Поглядел на левый бок и сразу обнаружил темно-красное пятно.

— На вдохе боль чувствуешь? Ну-ка попробуй! — распорядился Бошку. — А ежели нет, то ничего смертельного не стряслось. Кто это постарался? Киту?

— Нет. Рудо.

— С него, дурачка, станется. Не бери близко к сердцу. До свадьбы заживет. А что Киту?

— Ну, покричал. Ну, успокоился. Сволочь колченогая!

— Оклеветали, побили — подумаешь! Да не переживай так, Птицелов. Когда ты объявился в наших краях, Киту с Лией хоть мясо есть начали. Никто из охотников с ними не делится, а ты делишься. А раньше питались-то они чем? Что на огороде прорастет да тем, что в развалинах найдут. От довоенных консервов и стало Лие худо — как пить дать, Птицелов, от них. Она с рождения слабенькая. А тут еще всякую дрянь в себя заталкивать приходится. Но ты молодчина. Добычей делишься, за Лией горшки выносишь.

Ничего не сказал Птицелов. Вздохнул только.

— Ты перевяжи бочину покрепче, — посоветовал Бошку. — Легче станет, не так тянуть будет… Ну взыграло отцовское сердце, — продолжил он, приспосабливая горбыль под тяжелую от полуспелых плодов ветку, — дочка пропала. Пометался туда-сюда. А тут ведет ее Птицелов — чужак и почти нормальный. У самого — лицо поцарапано, руки покусаны. И чего это она тебя так?