— Возвращаться не желала. Билась, как рыба о песок.
Воспоминание о человеке, ждущем чего-то или кого-то — неужели Лию? — на дальней стороне Стеклянной Плеши, отозвалось болью в висках. Птицелов зажмурился и потер лицо ладонью.
— Чего бы это?.. — словно сам себя спросил Бошку. — Жизнь с Киту, само собой, — не сахар. Но лучше все-таки, чем смерть за пустырями.
— Скажи, Бошку. Чего ты меня всякий раз чужаком называешь? Или я — не такой же урод неприкаянный, как ты? Как Хлебопек или как Пакуша? — проговорил Птицелов с укором, не отнимая от лица ладоней.
Бошку почесал затылок.
— Называю тебя так, потому что врать неохота. Сам по себе ты такой проницательный или этот дар у тебя — вроде третьего глаза… Не знаю. Знаю только, Птицелов, что в наших краях ты долго не задержишься. Ты, Птицелов, хе-хе, птица перелетная. Всем это ясно, как день погожий. И мне, и другим.
— Вот те раз! — Птицелов встрепенулся. — Как это — не задержусь? А куда, по-твоему, я денусь? На кого Лию брошу?
…стоит высокий человек. И вроде топор у него в руках. А лица не видно — темное пятно…
— Птицелов-Птицелов… Пройдет еще немного времени и даже Лия тебя не удержит… Ну… Перестанет держать… Понимаешь?..
— Еще бы, — Птицелов поджал губы. — Лучше б ты врал, Бошку.
— Соль в том, Птицелов, что не я, а ты врешь. Самому себе. И лжи этой не ощущаешь. Ведь ты — почти нормальный. Тебе обувку подыскать, и волен шагать хоть до самой Столицы. Никто не остановит. Не заподозрит. Но ты живешь с нами на пепелище, делишься добычей с немощными. И, похоже, совсем потерял голову от девчонки, которой и до зимы не дожить. Местные чувствуют неладное и ждут не дождутся, когда ты проколешься. Ведь каждому… хе-хе… хотелось бы быть почти нормальным. Каждый из нас хотел бы быть тобой, Птицелов.
Птицелов поглядел на свои ступни. Пошевелил пальцами — всеми двенадцатью.
Он специально не носил обувь. В детстве деревенские мальчишки здорово колошматили его, обзывая «нормальным». Вот и приходилось выставлять уродство напоказ. Чтобы считали своим. Чтобы знали, на чьей он стороне.
— Слушай, Бошку. Как… как… — Птицелов шумно сглотнул, помолчал, потом договорил, стараясь не обращать внимания на боль, от которой почти ослеп и оглох. — Как у вас называют тех, кого… кого обычно не называют?
Дядька Киту был не только колченогим, но и криворуким. Лачугу собрал кое-как. Стены кривые, шифер на крыше подогнан хуже некуда. Как дождик, так внутри сразу потоп. Лия у него на земле лежала — на тряпке влажной, как дворняга, — пока Птицелов не отыскал для нее диван без ножек. Перерыл развалины вдоль одной из улиц — костяков человеческих среди них оказалось уймища! — но нашел-таки. На горбу волок через весь город. Никто ему не помогал. Говорили, ты, мол, здоровый. Почти нормальный. А народ тутошний — болезненный, слабый. Некоторые ведро воды поднимут, и сердце останавливается. Потом платок отыскал для Лии. Линялый, зато из настоящей шерсти. А Лия до того лысенькую голову марлей какой-то застиранной покрывала. Обрадовалась платку девчушка — глазенки округлились, губки задрожали! Ревела, жаловалась: дескать, отродясь у нее такой вещицы не было. Оно и понятно: дядька Киту целыми днями по подвалам и квартирам разрушенным рыщет. В поисках водки в бутылках с императорскими вензелями. На вещички для дочери времени не хватает.
Птицелов подошел к лачуге. Поглядел на щелястую дверь. За нею в единственной комнате чадила керосиновая лампа. Узкие полосы света падали на крыльцо.
Хлопали на ветру пеленки Лии. Все — в плохо застиранных пятнах. Птицелов потрогал одну. Сухая. Снял с веревки белье, сложил аккуратно — как мать учила.
Поднялся на крыльцо, толкнул дверь.
Открыто! Опять — открыто!
Сколько раз он просил их запираться! Упыри так и шныряют, стоит только Мировому Свету померкнуть.
Лия привстала с дивана, поправила платок. Птицелов оглянулся: дядьки Киту не было.
— Птицелов… помоги тебе бог… — Лия забрала у него пеленки, положила на диван.
Птицелов заметил, что в тазу у нее уже замочены несколько тряпиц.
— Худо тебе? — спросил, отводя взгляд от таза.
— Мне было худо. А теперь отпустило, — ответила Лия, и Птицелов с облегчением понял, что она не врет.
— Ты ела что-нибудь?
— Да ела, ела! — Лия отмахнулась. — Я ведь чаю заварила! Я ждала, вдруг тебе захочется зайти. Будешь чай? Сахару вот только нету…
— Что ты ела, Лия?
— Да кашку пшеничную, — снова махнула рукой девочка. — Папа выменял у фермеров пшенички. Так что сытая я, отобедала.
Потом она опустилась на диван. Положила маленькие кулачки на колени и опустила голову.
— Я и в самом деле — рыба малоумная, Птицелов. Ты же сердишься на меня, да?
Заныло в груди у Птицелова. Присел он рядом с Лией, обнял за плечи. Покусанная рука ныла, а ранки, оставленные зубами девочки, сочились.
— Что там стряслось, чихалка? У проплешины? Как ты очутилась в эдакой дали?
Лия молчала долго. Потом обронила:
— Я не понимаю…
Эта полуправда вызвала какой-то болезненный резонанс в чуткой ко лжи душе Птицелова.
— Успокойся, худышка. Я не сержусь. Просто расскажи, как так получилось.
— Я не понимаю, Птицелов! — повысила она голос и сразу закашлялась.
Он погладил ее сутулую спину.
— У нас в деревне… ну, там где я жил раньше… — начал Птицелов через силу. — Мы никак не называли их… Говорили — Неназываемые. И все понимали, что это значит.
Лия нахмурилась.
— Это означало, что… если дать им имя, то они станут частью нашей жизни, — продолжил Птицелов. — А так Неназываемые — лишь сон. Кошмар, который приходит с ночью да развеивается поутру. А если кто-то на следующий день не находил своего ребенка, то… Что ж. Кому-то следовало крепче запирать дверь.
— Птицелов! — отозвалась Лия. — Но ведь я — не ребенок! Мне четырнадцать лет! Иные замужем в мои годы!..
Птицелов обнял девочку. Ощутил щекой, как мягок платок на ее голове.
Я боюсь наступления зимы, — хотелось сказать ему, — потому что зимой, быть может, придется уйти. Ведь больше незачем будет оставаться здесь. Не для кого.
— Бошку рассказал, что и у вас, случается, дети пропадают.
— Глупый! Детей упыри утаскивают, — сказала Лия. Сняла с плеча руку Птицелова, привстала. — Давай, лучше чаю тебе сделаю. Не к ночи разговоры эти. Как бы беды не накликали.
— Человек… — проговорил Птицелов, его неожиданно начало трясти. — Высокий… С лицом темным… И топор, что ли, в руках держит. Я видел!
— А, это… Это — Темный Лесоруб, — ответила Лия почти нежно. — Так люди смертушку в наших краях кличут. — Она поставила помятый чайник на чугунную печурку. Зашумела, забулькала сразу же горячая вода. — Ходит по ночам улицами. Заглядывает в окна. Как женишок.
— Смерть? — подпрыгнул Птицелов. — Ходит по ночам? Так не бывает!
Он-то знал, что смерть путешествует на армейских грузовиках. Смерть прячется в головах солдат, заставляя их нажимать спусковые крючки автоматов. Это смерть быстрая, беспощадная, гремящая и плюющая огнем.
А есть еще другая смерть — та, что таится в Стеклянной Плеши. Медленная, ленивая. Тихая-тихая.
Для этих смертей — что ночь, что день.
Есть еще Неназываемые, которые уводят детей в лес. Зачем, правда, непонятно.
— Вот и Колдун говорит, что Лесоруб — никакая не смерть, — Лия наморщила лоб, вспоминая слова Колдуна. — Лесоруб — не смерть, — проговорила важно. — Лесоруб — иная жизнь. Только некоторым такая жизнь хуже погибели.
Она плеснула в кружку заварки, залила кипятком.
— Смерть — не смерть. Жизнь — не жизнь. Ты совсем меня задурила, чихалка! — признался Птицелов. — Я знаю лишь то, что видел своими глазами. Этот Лесоруб, Лия, был у Плеши. И ты — ты! — ему улыбалась!