Выбрать главу

Дэвид, не слезая с телефона, свел меня со всеми основными лицами, которых только можно было опросить: с проводившими задержание детективами, парнем матери, втройне скорбящей бабушкой, арабом – хозяином магазинчика через улицу, куда мать прибежала якобы позвонить 911. (По словам хозяина, первым делом она позвонила своей матери.) С журналистской точки зрения у сюжета уже вышел срок годности, но Саймон, просто из желания помочь мне, все равно переключился в рабочий режим. Мне впервые пришлось успевать за уличным репортером как умственно, так и физически; вдобавок к сбору интервью мы еще безуспешно пытались не мытьем, так катаньем проникнуть за кордон копов, по-прежнему охранявших место преступления; не смутились из-за холодного приема и применили обходной маневр; зашли сзади и перелезли через забор, пока не оказались в почерневшем доме; поднялись по обгорелой лестнице в спаленку, где девочки задохнулись дымом. И вот наконец мы стояли там – и это было как стоять в брюхе прозрачного тигра: мы не могли оторвать глаз от стен, потолка, пола, от оставленных пламенем обугленных полос. Гнетущий уголок ада.

Но вернемся к той первой ночи в Джерси-Сити. В какой-то момент до нас дошли слухи, что бунтующие натягивают на улице струну, чтобы обезглавить копов на мотоциклах, и Ларри Маллейну – тоже в прошлом мотокопу, – пришлось сорваться и оставить нас. Мы оказались в одиночестве в полицейской машине без опознавательных знаков (каков оксюморон), я – за рулем, Саймон – на пассажирском. Маллейн дал на прощание совет: «Оставайтесь в движении – и если к вам кто-нибудь приблизится, дайте по газам со злобным видом». Так мы и делали, и тут встает вопрос, который давно меня мучает: писатели вроде нас – одержимые тем, чтобы записать в фактах и небылицах мелочи жизни в уличных окопах Америки, писатели, во многом зависящие от благородства полиции, – неужто мы (ох черт…) фанаты копов?

И я пришел к такому ответу: да не больше, чем фанаты преступников или штатских. Просто мы неизбежно сопереживаем любому, кто разрешает нам пожить в его шкуре, по какую бы сторону закона он ни находился, – по сути, становимся «сообщниками». Хотя это не так уж страшно, как можно подумать, покуда благодарственная мантра звучит так: погостив в твоей жизни, я, хроникер, отблагодарю тебя точным репортажем о том, что видел и слышал. А уж каким ты предстанешь – тут ты сам копаешь себе могилу или возводишь памятник своим образом жизни, так что удачи и спасибо за потраченное время.

Саймон невероятно подробно и ясно пишет о том, что работа детектива убойного отдела невозможна. Полиции приходится разбираться не только с трупом, но и с тем, что лежит на их плечах, то есть с целой иерархией начальников и их начальников – тяжким грузом бюрократического самосохранения. Несмотря на прогресс криминологии, который показывают в сериалах вроде CSI, временами кажется, что у детективов внизу пищевой цепочки есть в распоряжении только одна надежная наука – физика карьеризма, где один-единственный простой и надежный закон гласит: как только убийство попадет в газеты или заденет какой-нибудь политический нерв, достается всегда крайнему. И от лучших детективов – то есть тех, кто под огромным и бессмысленным давлением чаще других превращает красные имена на доске в черные, – веет как усталостью от жизни, так и заслуженной элитистской гордостью.

«Убойный отдел» – это дневник повседневности, мешанина из быта и библейского зла, где на каждой странице чувствуется готовность и страсть Саймона поглощать, переваривать, быть там и показывать всей остальной вселенной то, что он видит. Это любовь ко всему подряд перед глазами, неизбывная вера в красоту простой идеи: все, что происходит в реальном времени, и есть «истина» мира – вот как бывает, вот как все устроено, вот что говорят люди, как себя ведут, как не ведут, как отстраняются, оправдываются, где терпят неудачу, где прыгают выше головы, выживают, гибнут.

Еще у Саймона есть дар передавать огромность мелочей: легкое удивление в приоткрытых глазах свежего мертвеца, невыразимую поэзию брошенной вскользь глупости, физический балет бесцельности на углах улиц, неосознанный танец гнева, скуки и радости. Он документирует жесты, прискорбные ошибки, как буравят глаза, как поджимаются губы. Он записывает неожиданные любезности между врагами, кладбищенский юмор (якобы спасающий от безумия, бездушия или что там еще считается оправданием шуток о недавно убиенных), умопомрачительную дурость, из-за которой и совершается большинство убийств, стратегии выживания людей, находящихся в самых отчаянных обстоятельствах, которые просто хотят увидеть еще один день. Саймон доносит до нас, что улицы – сами по себе наркотик и для копов, и для уличных бойцов (а время от времени – и писателей). Здесь всех ломает без новой предсказуемой и все же неожиданной драмы, когда обе стороны вдруг приходят в движение, а оказавшиеся поблизости зеваки бросаются под окно спальни или во вроде бы пуленепробиваемую ванну – в тесноте, зато не под пулями. И раз за разом Саймон вдалбливает нам, что в мире очень мало черного и белого, зато серого – до черта.