46
Летняя охотничья избушка, аккуратно, как игрушечка, срубленная из тонкой корабельной сосны, на фоне могучих вековых кедров казалась хрупкой времянкой, выстроенной чуть ли не на один сезон; глядя на ее светлые, будто покрытые бесцветным лаком стены, трудно было поверить, что она стоит без малого тридцать лет — и лет двадцать уже, а то и больше, отмечается типографским способом на издаваемых в Москве полетных картах, отмечается отдельной точкой, как целый населенный пункт, и имеет набранное четким курсивом без всяких сокращений название: изба Алексея Хорова. Пилоты, проходя над этим местом, ищут ее глазами и, найдя, говорят друг другу, прижимая плотнее ларинги: «А вон изба Алексея Хорова», будто о своем хорошем друге. И хотя они подразумевали под этим только то, что идут правильным курсом и что до Ёгана остается лететь час-полтора (в зависимости от типа машины и скорости ветра), — он и был им надежным другом со своей избой-ориентиром, единственной на много километров окрест. И не беда, что, столкнувшись случайно в Ёгане, куда сели заправиться, с седым стариком, подошедшим из любопытства расспросить вертолетчиков, откуда те прибыли и куда направляются, наскоро ответят на его вопросы и тут же улетят, не признав в нем, конечно, того самого Алексея Хорова, которого всего час-полтора назад поминали как старого друга и которого, не зная в лицо, поминало так не одно поколение пилотов. Не беда и то, что надпись на картах устарела: местные жители давно уже называли избу-ориентир по имени ее нынешнего хозяина — Ивана Хорова. Но, может, карта точнее: строил-то избу Алексей.
Венцы были рублены без остатка, но один, под низко расположенной крышей, высовывался на полметра: специально оставляют для ружей (зимой в избу заносить нельзя — отпотевают), и на нем висела бескурковая одностволка двадцатого калибра с удлиненным стволом, признанная местными охотниками лучшим промысловым оружием. Одностволка была совсем новая, без единой царапинки на полировке ложа. Лейтенант еще раз скользнул лучом по вороненому стволу и спрятал фонарик в карман. Конечно, Хоров мог взять новое ружье в госпромхозе, но вряд ли: промысловики не любят менять пристрелянное оружие, разве уж утопят. И собак нигде не видать — уже бы выскочили навстречу. Скорее всего, самого Ивана Алексеевича нет дома, а кто в его избе — неизвестно. Лейтенант снял ружье, переломил, вынул патрон из патронника и повесил ружье на место. Затем, не оглянувшись и не пригласив никого за собой, отворил дверь и, пригнувшись, пролез под низкий проем внутрь. В избе он разогнулся, коснувшись низкого потолка тульей фуражки. Снял ее и огляделся.
Первое, что бросалось в глаза, был слепленный из глины чувал — древнейшее, проверенное веками изобретение, костер в избе, — хантыйский камин, отличающийся от английского тем, что дает больше тепла и света и никогда не дымит, хотя гораздо более открытый. Стены внутри избы были такие же светлые, как тридцать лет назад; любая, самая совершенная печь закоптила бы их в полгода. Но, пожалуй, главное достоинство чувала — живой открытый огонь, и сидеть возле него длинными вечерами так же уютно, как у костра, только удобнее можно расположиться с рукодельем и не ест глаза дым.
Перед чувалом сидел, пристраивая на углях чайник, малец лет двенадцати в перепачканном полушерстяном костюмчике, какие выдают в Ёганском интернате. Опять сбежал из школы, привычно подумал участковый инспектор. Надо будет попозже выяснить, долго ли он, Андрюха Хоров, намерен отлынивать от ученья под разными предлогами (сейчас наверняка скажет: отцу помогаю перебраться в зимнюю избу), и предупредить, чтобы это было в последний раз. Новенькое ружье, висевшее за дверью, принадлежало, видно, Андрюхе. Теперь его калачом из тайги не выманишь, только категорическим приказом.
Чувал был справа, в углу, а вдоль двух стен — слева и у противоположной от входа — тянулись широкие низкие нуры. Жена Ивана Хорова, молодая еще с виду женщина (никогда бы не поверил, если б не знал точно, что Андрюха ей сын — не брат) в длинном с орнаментом на груди платье, сидя на нурах, раскачивала подвешенный за деревянный крюк в потолке онтуп — удобную берестяную люльку с отклоненной назад спинкой, очень похожую на катапультное или космическое кресло. В онтупе тихо посапывал грудной космонавт, перетянутый для верности, будто находился уже на пути к Марсу, тонкими оленьими ремешками поверх меховой обертки.
Мальчик, проканителясь значительно дольше, чем это было необходимо, пристроил, наконец, чайник на углях и настороженно, снизу вверх, поглядел на участкового инспектора, уверенный в том, что дядя Валя-милиционер обязательно поинтересуется, чем, собственно, обязан такой неожиданной встрече с Андрюхой Хоровым здесь, в охотничьей избе посреди урмана, за сотни километров от школы. Цветков усмехнулся. Мальчик, решив, что усмешка не предвещает ничего хорошего, насторожился еще больше.
— Вуся вола! — поздоровался лейтенант, проходя, к нурам и кладя сперва фуражку, а затем устраиваясь сам.
— Здравствуй, дядя Валя, — неуверенно ответил мальчик, справедливо полагая, что вряд ли отделается от неприятного разговора. Уж не за ним ли, по просьбе директора интерната, и заехал участковый? Отвечать, однако, требовалось так, как подобает хозяину: — Еша хошмылтыла интам шаем кавырмал, яньси питлумын[4].
— Вуся! Вуся, Валентин Михайлович! — поздоровалась и жена Ивана Хорова — Наташа. — Вохалын лохыслан юхи, ал потлаит[5].
Но те входили уже сами. Первым протиснулся Пятаков, за ним, согнувшись в три погибели, длинный парень в энцефалитке; кряхтя, протолкался толстячок. Последней легко скользнула Ледзинская. Наташа удивленно и встревоженно посмотрела на нее. Не часто заглядывают в охотничьи избы русские женщины. Никто из вошедших, кроме Ледзинской (да Пятаков что-то буркнул себе под нос), не поздоровался, но мальчик говорил каждому, уже по-русски: «Садись ближе к огню, грейся». Эту же обычную в здешних местах фразу он сказал и толстячку, но взгляды, какими они — мальчик и толстячок — обменялись, насторожили Цветкова. Уж не Иван ли Хоров отдал меха толстячку, а мальчик был свидетелем? Здесь, в тайге, каждый знает: отдал меха на сторону — украл у государства. Ханты могут оставлять часть пушнины для себя — шить национальную одежду, но даже эту пушнину, оставляемую в личную собственность, продавать частным лицам запрещено: не нужны самому — продай в промхоз. Не замечалось раньше за Хоровым, но вдруг?.. Спирт хоть кого собьет с панталыку. Наташа не допустит, но, может, тогда скандал был?.. Во всяком случае, ясно, что мальчик и толстячок уже встречались.
Ледзинская между тем сняла пальто, свернув его так, что пистолет оказался внутри свертка, и Наташа вновь посмотрела на нее с удивлением, а мальчик с явным восхищением. Видя, что свернутое пальто Ледзинская держит под мышкой, инспектор успокоился. Нет, не продавал Хоров меха, вернулся он к своим мыслям. Иначе мальчик вряд ли восхитился бы при виде второго сотрудника милиции.
— Иди сюда, садись, — ласково сказала Наташа Ледзинской, поправив правой рукой шкуру на нурах рядом с собой; левой она продолжала качать онтуп. На мужчин Наташа внимания не обращала: хотят — пусть садятся, нет — стоят, ей все равно. Мужики не пропадут. — Очень замерзла?
— Нет, ничего, — ответила, улыбнувшись, Ледзинская и тоже удивленно посмотрела на хантыйскую женщину, хорошо, совсем без акцента говорившую по-русски, смуглую, в красивом национальном платье, с тремя серебряными колечками на безымянном пальце левой руки; вид у нее был немного усталый, как у всякой матери, кормящей грудью.
— Спасибо, — сказала Ледзинская, устраиваясь на шкуре и заглядывая в онтуп на перетянутого ремешками космонавта. — Мальчик?
— Девочка, — засмеялась Наташа.
— Как зовут?
— Оринька. А тебя?
— Ольга.
— Меня — Наталья. Вот и познакомились…
Они продолжали говорить о чем-то уже совсем тихо, так что за треском поленьев в чувале их голоса не были слышны сидевшим в другой стороне избы на нурах мужчинам.
4
Грейся пока, сейчас чай вскипит, пить будем. (Здесь и далее хантыйский язык, казымская диалектная группа.)