Мальчик кивнул.
— Молодец! — похвалил толстячок.
Мальчик вздохнул.
— Опять же ежели, допустим, с пивком, дак вовсе мы уже и на задержанных-то походить не будем, — здраво рассудил Пятаков. — Уж в КПЗ такого не поднесут, — снова покрутил чебаком перед носом.
— Да, — поддержал парень в энцефалитке. — Да, все хочу у тебя спросить: что такое КПЗ? Я так-то представляю, вот только как расшифровывается? Так и не знаю.
— А посидишь — узнаешь, — ответил Пятаков. — Штука, по сути, не хитрая, но ежли, допустим…
— Помолчите-ка! — сказала Ледзинская.
Пятаков внимательно посмотрел на нее.
— Бу сделано, — сказал парень в энцефалитке, и они действительно надолго умолкли.
Наташа удивленно и как бы заново оглядела троих.
Своими нелегкими мыслями был занят и Андрюха. Сказать или не сказать дяде Вале-милиционеру, какой плохой человек этот толстый? Сказать — значит, нарушить древний закон: в своем доме плохо говорить о госте. Да еще о каком госте! Пант ехлан — путник, человек с дороги — самый дорогой гость. Нельзя говорить о нем плохо. Но не сказать — худо поступить с дядей Валей и тетей-милиционером, ведь они едут с толстым в одной шлюпке! Второго мотора не слышно было на Итья-Ахе. Дядя Валя и тетя-милиционер должны знать, что толстый способен на худое. И почему они едут в одной шлюпке? В ту сторону — вверх по Итья-Аху — ехали двое: толстый и этот высокий, одетый, как геолог, а обратно, вниз, спускаются уже впятером. Высокий человек, одетый, как геолог, тоже, наверное, способен на худое, а то зачем бы он поехал с толстым? Надо сказать дяде Вале… Только что обо мне тогда подумают? Похвалят ли отец, дед?.. Я в своем доме не дал человеку с дороги спокойно попить чаю! Облил его болотной водой. Нехорошо. Если толстый — нехороший человек, то и я должен быть нехорошим человеком? Нет. Нельзя равняться на плохих людей. Это и дедушка Алексей говорит. Но как не сказать? Ведь и дядя Валя, и тетя-милиционер — тоже пант ехлан — люди с дороги! Похвалят ли отец, дед, вся деревня Ёган, если я обману дядю Валю, не скажу ему, что толстый — нехороший человек? Как поступить?..
Если бы дядя Валя сам спросил! Тогда было бы легче. Потому что обманывать нельзя. Но как же дядя Валя спросит, если он не знает, о чем спросить?..
Нет, не трудно одному оставаться в урмане и быть опорой семье. Он завтра убьет куропатку или глухаря и накормит мать. Сходит на ключ за водой. Заготовит дров для чувала. Это все не трудно. Можно прожить, когда отец в отъезде. Но как обойтись без отца, когда нужно решить: сказать худое про человека с дороги или не сказать? Вот когда не обойтись без отца! Уж онто бы знал, как поступить.
Нет, нелегко быть в доме за главного: самому все решать надо.
Впрочем, о том, что он, Андрюха Хоров, здесь главный, заставил позабыть окрик матери:
— Пойтэк нюхен вантэ! Кавырмыс муй антом?[15]
Мальчик метнулся к чувалу, снял тяжелую крышку с котла и потыкал тушку большим ножом с костяной рукояткой.
— Етшис![16]
Он поддел тушку своим разбойничьим ножом и положил на мелкое деревянное блюдо. В избе вкусно запахло мясом. Толстячок, не переставая жевать, отодвинул от себя шелуху, чтобы сюда поставили блюдо: больше все равно некуда — весь столик занят. Парень в энцефалитке презрительно посмотрел на толстячка. Мальчик выпрямился с дымящимся блюдом и встал как бы на распутье: на стол подавать или…
— Тыв мие![17] — приказала мать. Он облегченно вздохнул и передал блюдо матери.
— Гха! — громко кашлянул толстячок, напоминая о себе, но на него никто не обратил внимания, только парень в энцефалитке посмотрел с уже нескрываемым отвращением.
— Ешь, — сказала Наташа, отдавая блюдо Ледзинской. — Пожалуйста, ешь, Ольга. — Ледзинская перехватила тяжелое блюдо, потому что Наташе трудно было держать его одной рукой (второй она качала онтуп), но и есть одной было неловко. — Ольга, ешь! — строго повторила женщина.
Толстячок шумно и возмущенно вздохнул: вот они — ломки добрых национальных традиций! Раньше разговору бы не было: лучшее — мужчинам, особенно если они гости. По странной случайности толстячок числился в мужчинах. Парень в энцефалитке отодвинулся от него ближе к Пятакову.
Женщина продолжала строго глядеть на Ледзинскую. И та вдруг поняла, что нужно есть. И куропатка, по правде говоря, пахла очень вкусно. Какие они люди, подумала Ледзинская. Какие они люди… Ей уже не было неудобно, что она ест одна, потому что Наташе и мальчику нравилось это, Цветков одобрял, а остальные ее не интересовали. Только почему они сварили всего одну? Неужели пожалели для остальных? Такого не может быть. Тогда, может, она у них последняя? Она перестала жевать и посмотрела на Наташу.
— Не нравится, Ольга? — спросила женщина.
— Н-нет… нравится…
— Тогда ешь.
47
Парень в энцефалитке допил чай, достал сигарету и начал хлопать по своим многочисленным карманам, ища спички.
— А ну, не курить тут! — сказала Ледзинская.
— Пусть курят, — сказала Наташа. — Чувал уносит дым.
— Ну да! Зачадят сейчас в четыре глотки. Выметайся, выметайся! — грубо сказала она парню в энцефалитке, и Наташа опять удивилась. — Не видишь — ребенок!
Толстячок, держа спички наготове, посмотрел на Цветкова.
— Покурите, — сказал, помедлив, инспектор. — Я тоже выйду покурю.
Парень в энцефалитке усмехнулся:
— Уж это само собой, что выйдете.
Участковый пристально посмотрел на него:
— Ваша как фамилия вообще-то?
Тот насмешливо ответил:
— Онегин.
— Онегин? — переспросил Цветков. — А второй, — кивнул на толстячка, — уж не Печорин ли? Ладно. Пошли покурим.
Парень в энцефалитке побледнел.
— Я… я… — пробормотал он. — Извините… если…
— Пошли, пошли, — сказал лейтенант.
Первым выбрался толстячок, за ним, оглядываясь на лейтенанта, парень в энцефалитке. Последним, вслед за Цветковым, выходил Пятаков. У двери он обернулся и так комично подмигнул Ледзинской, что та едва не рассмеялась. Наташа проводила их взглядом. Потом, повернувшись к Ледзинской, хотела что-то сказать или спросить, но не успела. Ледзинская, опередив ее, спросила, наклонившись над онтупом:
— Что это у нее на щечках?
— Расцарапала, — ответила Наташа. Затем развязала узел — онтуп скользнул ей на колени, и женщина, высвободив грудь, принялась кормить ребенка. — Ручками царапает и царапает… Вот связала — заживать начинает…
— Чем-нибудь лечила?
— Старухи говорят: нужно ребенка голым в снегу покачать. А я боюсь…
— Что ты! — ужаснулась Ледзинская. — У тебя тут лекарство какое-нибудь есть?
Женщина что-то сказала мальчику по-хантыйски, тот нырнул под шкуры и извлек пластмассовую коробку-аптечку, какие выдают в промхозе охотникам вместе с длиннющей инструкцией что и от чего. Инструкцию Ледзинская читать не стала.
— Вот, — сказала она. — Стрептоцид есть. Давай присыплем.
— Хорошо.
Ребенок заплакал.
— Ну-ну-ну, — сказала Ледзинская. — Что же ты плачешь, Оринька… Кто тебя обидел?.. Вот видишь, уже и все… Вот. Хорошо… Двое у тебя?
— Ой! — сказала Наташа. — Четверо.
— Четверо?!
— Трое в Ёгане живут. Двое с дедом, а этот, — кивнула на Андрюху, — в интернате. Спать тебе надо, Ольга. Устала ты. Зачем на такую работу пошла? По тайге ходишь. Мужики пускай по тайге ходят. Муж у тебя есть?
Ледзинская вздохнула:
— Есть…
— Где работает? Тоже в милиции?
— Нет, он адвокат… Ну, это когда в суде…
— Я знаю, — улыбнулась Наташа. — Я педучилище в Хантах закончила.
— Педучи-и-и-лище?!
— Да. Год работала в Ёгане учительницей. Потом за Ивана вышла, ушла в тайгу. Не пускали. Комсомол выговор объявил. Я депутат была, председатель исполкома в город позвонил. Секретарь райкома говорит: Ивану в Ёгане найдем работу, не уходи из школы. Ты — национальная интеллигенция, в институт Герцена пошлем… Как можно? Иван — охотник. И отец — охотник. И дед. Ему в тайгу надо. Ушла.