Выбрать главу

Тут надо объяснить, откуда взялось это “гениальное на моем уровне”. Как-то, задолго до дружбы с Тарковским, около одиннадцати вечера в мою комнату заглянул один домотворчевец. Я уже была в постели, курила последнюю сигарету. Он смутился:

— Простите, вы уже спать улеглись.

— Ничего, ничего, вы, я вижу, тоже с сигаретой, выкурим и пожелаем друг другу спокойной ночи. Садитесь.

Он сел и выпалил:

— Хочу вам прочесть свое гениальное стихотворение.

Но увидев, что я смотрю на него, вытаращив глаза, сконфуженно улыбнулся:

— Ну, понимаете, гениальное — на моем уровне.

Стихи, как и сам стихотворец, оказались посредственными, но я никогда его не называю — человек хороший и простодушный.

Как многие свои устные “смешнушки”, я завела Тарковскому и эту. Он хохотал и любопытничал, как никто. Но я дразнила:

— Угадаете — скажу.

Но он не угадал. А “гениальное на моем уровне” у нас с Тарковским забытовало. Я то и дело пишу “мы с Тарковским”, словно бы никого вокруг него, кроме Татьяны и меня, не было. Но так уже получилось, Тарковский меня ни с кем не соединял, общался — отдельно. Правда, вместе с Кавериным, бывало, сиживали, и к чете Славиных (они получили прямо на территории дома творчества двухкомнатное дачное помещение — часть дачи покойного Сельвинского) ходили чай пить, слушать стихи Арсения Александровича. Лев Исаевич и Софья Наумовна Славины были его большими почитателями и друзьями. Я ни разу не видела у Тарковского неоднократно им хвалимую Ларису Миллер. Дважды столкнулась с юным тогда Михаилом Синельниковым, и то случайно, у входных дверей. И дважды Тарковский в дверях же мне его представил. Короче, с кругом своих молодых друзей Тарковский меня не знакомил. Я и не ведала, что этот круг существует — и немалый. Почему не знакомил — не знаю. Может быть, причина в моем характере? Я ведь и сама люблю не компанейское общение, а отдельное. Но не хочу ни предполагать, ни фантазировать. Помнится, в начале осени того же 74-го мы с Липкиным улетали во Фрунзе (ныне — Бишкек), и перед моим отъездом из Переделкина Тарковский меня попросил:

— Напишите мне письмо, а я вам отвечу.

Я сказала: не умею писать писем, что было правдой. Но помню — очень удивилась. Мне казалось: внешне еще менее организованный, чем я, Тарковский писем вообще не пишет. Теперь, когда я сама не чураюсь эпистолярного жанра и эти воспоминания пишу, в сущности, как письмо, я выяснила, например, сперва из переписки с поэтессой-киевлянкой Евдокией Ольшанской, что у нее есть немало писем от Тарковского, а потом уже — из разных источников и прессы, — что Арсений Александрович письма писал.

В отличие от Липкина Тарковский никогда не разговаривал менторски. Но в те сумерки он не ограничился веселым разведением рук: а что в них плохого? На одно мое шестистрофное стихотворение, где две строфы находились на периферии основного содержания, вдали от главной мысли, — Арсений Александрович по-учительски сердито поднял вверх указательный палец:

— Запомните: стихи надо писать об-од-ном!

И если меня начинает относить потоком сознания или бессознания в сторону от позвоночника стихотворенья, вспоминаю сердитое “Об-од-ном!”. Не по-учительски, а по-бойцовски Арсений Александрович набрасывался на мои корневые или небрежно-неточные рифмы. Неточную рифму он ненавидел так, как можно ненавидеть подлюгу или еще не знаю кого.

Однако мне известен случай, когда Тарковский забыл о своей ненависти к неряшливости в рифмовке, столкнувшись с сильным талантом. Этим талантом оказался Айзенштадт (Вениамин Блаженный). Он, минчанин, разослал свои стихи, переписанные убористым прямым петитным почерком и в немалом объеме, многим известным поэтам, в том числе Тарковскому. Но лишь Тарковский восторженным письмом откликнулся на оригинальную, обладающую страстной мощью поэзию Айзенштадта и положил начало известности этого поэта в пока еще узком литературном кругу. Письменный отзыв Тарковского способствовал и началу публикаций Айзенштадта-Блаженного.

В самом начале 80-х мы с Тарковским еще были в ссоре. Не от него я узнала о поэте Айзенштадте, а от Елены Макаровой, моей дочери. Она показала мне 50–60 стихотворений Айзенштадта, которые меня также поразили. И я настрочила и отправила с ней Айзенштадту целое послание. Лена поехала в Минск только с одной целью — навестить больного, уже в возрасте, поэта. Пригласила к себе в Химки. Когда Айзенштадт, больной, но обласканный, все же выбрался в Москву, то захотел познакомиться с Липкиным и со мной. Лена привезла его к нам в Переделкино на дачу вдовы профессора-литературоведа Н. Л. Степанова, мы у нее снимали часть дачи. О, как хотелось не на словах, а на деле помочь! Но что мы с Липкиным могли, если в 80-м вышли из союза писателей и были лишены не только права на профессию, но и права жить в доме творчества, пользоваться услугами писательской поликлиники (из Литфонда нас выбросили). Чего-чего, а неточных, неряшливых рифм у Айзенштадта в преизбытке. Липкин, да и я, хваля поэзию Вениамина Михайловича, затронули и эту тему.