— Пойду Инну записывать на магнитофон, не составишь мне компанию?
— Меня “Унесенные ветром” ждут, а вы, бездельники, начинайте свою новую игру. Ведь вашего Копенкина вместе с его лошадью лось унес, — благодушно отказалась Татьяна.
Тарковский быстро разобрался в пугающей меня технике, установил передо мной пластмассовый, белый, воронкообразный микрофон:
— Ну что, начнем нетленку?
Я растерялась:
— Арсений Александрович, я еще не решила, что прочитать. И вообще, вы меня своим таинственным глаголом “нетленка” совсем с толку сбили. Все гадаю, что за существительное, которое глагол, и при чем здесь Пушкин?
— Аха, сдаетесь! — победительно рассмеялся Тарковский, — вы, верно, умом не блещете, а нетленка — вот что, — и он указал на один из углов кассеты, — вот эту штучку, когда закончим запись, оторвем, и никто не сможет ни стереть наши голоса, ни записать что-нибудь поверх. Это и станет нетленкой.
Я стала препираться:
— Давайте, сначала — вы, а я — после вас.
— Не пойдет. Во-первых, я свое, как вы, наизусть не помню. Надо из книг прочесть. Верно, лучше из ненапечатанного. Во-вторых, вам Таня на днях правильно сказала, я — джентльмен.
— Но я еще не продумала, что именно читать, — взмолилась я и подняла руки, — сдаюсь полностью, я — тленка, и вы это прекрасно знаете.
— Инна, голубушка, ну зачем так о себе? Про вас говорят — кокетка. Но не похоже. При мне вам процитировал ваш падишах, и уместно, кажется, Вольтера: “Не говорите о себе дурного, за вас это сделают ваши друзья”.
Потом Тарковский это и сделает, а тогда он меня успокоил:
— Начнем с тех, какие мне нравятся и какие хочу иметь. — И перечислил восемь стихотворений. Тут уже странность моего характера. Как бы панически-плохо ни относилась я к собственным стихам, всегда помню, кто и что о них мне сказал, даже помню мельчайшие замечания, сделанные и теми, с чьим мнением вовсе не считаюсь. А уж перечень Тарковского запомнила навсегда. Но приводить его не стану. Воспоминатель вообще-то должен держать себя в тени. У меня это не получается, так как поневоле приходится и о своей жизни походя говорить, и свои слова пересказывать, ведь наша дружба — живой диалог, а не монолог. В тот солнечный вечер я прочитала, одно за другим, все восемь, названные Тарковским. Не скрою, нетленка меня страшно взбудоражила, и перед сном, и с утра я прокручивала в уме все более или менее похожее на стихи, мысленно составляла список лучших, которые бы пришлись Тарковскому по вкусу.
А дней через десять, уже в июне, Тарковский начал записывать свою для меня нетленку. К этой работе он отнесся, пожалуй, куда серьезней меня. Каждое записанное на магнитофон стихотворение непременно переслушивал, прежде чем перейти к следующему. Свои стихи Арсений Александрович читал просто, без желания понравиться (чего не скажешь обо мне), без эмоционального педалирования, с понижением голоса в конце каждого стихотворения. Его собственная, слитная с мыслью, музыка, присущая только Тарковскому — а поэт от поэта перво-наперво и отличается музыкой, — слышалась явственно, даже ярко, несмотря на неброскую манеру чтения. Когда Тарковский держал в руке светлую воронку микрофона на нужном расстоянии от гибко очерченного рта, я как впервые зачарованно смотрела на него, на его будто вырезанный из потемневшего серебра четкий профиль, на его выразительные морщины, которые не разглаживались, вбирая в себя много чего извне, а, напротив, — углублялись, обнаруживая все бездонное тайномученичество поэта.
Но в июне 75-го Арсений Александрович успел начитать стихи лишь на одну сторону кассеты. А вторую сторону своей “нетленки” Тарковский уже записывал следующей зимой, эпизодично, коротко и с опаской заходя ко мне, чаще всего с кем-нибудь из проживающих в доме творчества. Мы уже друг друга искусственно сторонились. В сущности, конец нашей дружбе Татьяна положила за день или два до моего дня рождения. А в начале марта 76-го я сама поставила на ней жирную точку.
В том марте мне было особенно худо, кооперативный дом, уже оплаченный мною, достроился, но вдруг выяснилось, что истек срок разрешения на строительство кооператива с последующей пропиской, да и само разрешение утеряно. Но все утряслось, и вот я живу в этом доме, и нетленка Тарковского — в левом ящичке старинного письменного столика, подаренного мне Марией Петровых.
Разрыв
Если считаться начнем, я не вправе
Даже на этот пожар за окном.
Я уже упоминала, что в обширной стеклянной пристройке к каменному “ампиру” на втором этаже имелся довольно большой кинозал. Правда, в нем, особенно в теплую погоду, — не продохнуть. При строительстве забыли сделать какое-то внутристенное вентиляционное устройство, кажется, кондиционер. Кино крутили ежедневно, кроме понедельника, и нередко — отличные фильмы, известные мировому, но не советскому зрителю: итальянские, французские и японские. Помню, как громко, под шиканье, одергивание соседей мы смеялись с Арсением Александровичем, и даже с Татьяной, во время итальянского комедийного фильма “Аморальный”, где в роли “аморального” — Мастроянни. Этот герой-многоженец был на самом деле — наиморальнейший. Но ходили мы чуть ли не на все фильмы. Мы с Тарковским, предварительно накурившись возле столовой, под лестницей, ведущей в фойе перед дверьми кинозала, бильярдной, библиотеки и буфета, поднимались, покупали билеты, занимали три места, а то и еще два — для Славиных. Татьяна, а иногда и Славины, приходили к третьему звонку.