Выбрать главу

Обыск, арест, внутренняя тюрьма на Лубянке, дни, проведенные в камере, допросы, Бутырки и Следователь, допрашивающий меня, отчетливо возникают в ночных воспоминаниях. Не удивляйтесь, что слово Следователь пишу с большой буквы.

Обыск комнаты, тщательный, долгий, грубый. Выброшены на пол из шкапов: книги, бумаги, фотографии, перетряхнуты и смяты вещи, испуганные лица мамы, сестры, отца, составление протокола с указанием изъятого: Евангелия, писем (было указано «бумаг») религиозного содержания. Мои письма, написанные маме еще начиная с детских лет, назвали «бумагами религиозного содержания». Я отказалась подписать протокол. Подписали понятые – дворник Хабардинов и трясущаяся от страха соседка-старушка.

Тягостное прощание с родными, разрывающие сердце слезы на лицах, грубые окрики охраны: «Быстрее, не канительтесь, ничего не передавать! Быстро! Пошли!» Мама крестит на прощание и плачет, плакала и я, но пыталась сдерживаться. Уходишь, возможно, навсегда, живая, но уже заживо похороненная, полная страха перед ожидающими тебя допросами, тюрьмой, лагерем. На улице еще снег и холод, темно (четыре часа утра), внутренняя тюрьма на Лубянке, унизительный обыск ведет мужчина, хотя здесь же в «приемной» сидят женщины из охраны, одетые в форму. Тупые, безразличные лица, смотрящие на тебя, словно на вещь, не понимающие, что ты человек. Пытаюсь возражать, прошу, чтобы обыскивала женщина. Отвечают, «женская охрана занята». Отбирают шнурки, гребенки, тесемки и даже заставляют снять лифчик, потому что там есть тоже тесемки. Идем длинными извилистыми коридорами, всюду яркий, ослепительный свет. Скупые многозначительные наставления о поведении в камере, слышатся только «нельзя, запрещено, нельзя». Бесшумно открывается дверь в камеру, в ней уже кто-то есть. Дверь закрылась, и я растерянно стою около пустой койки. Соседка по камере начинает жадно расспрашивать, что происходит сейчас в Москве. Проходит день, два, три; на допрос не вызывают, «глазок» в двери почему-то страшен, кажется, за тобой беспрерывно наблюдают. Знаю, мне обеспечен лагерь или ссылка, но больше всего боюсь допросов.

В год, в который меня взяли, обычно давали пять лет лагеря или ссылки, в другие годы «мера пресечения» могла быть больше. Больше всего пугал допрос, он страшен неизвестностью, неожиданностью вопросов, направленных на оговор, близких людей, издевательством, унижением человеческого и женского достоинства, физической болью. Самое ужасное, если физическая боль и издевательства сломят меня, заставят оговорить, предать родных, друзей, духовного отца. Возможно, заставят «признаться», что являюсь участником какой-нибудь религиозной организации, борющейся против власти.

Все свои силы обратила к молитве, почти беспрестанно взывая к Матери Божией, умоляя Ее укрепить и поддержать меня, с соседкой по камере говорила мало, она обижалась, но я молилась и молилась. Прошло дней десять, дни считаем по приносимым обедам, в камере окон нет, но постоянно горит яркий свет. Иногда из коридора раздается ужасающий вопль: «Больно! Не бейте, все расскажу», – слышно, как кого-то волокут, и опять тишина. Возможно, ведут на допрос, а может быть, просто устрашающая провокация. На десятый день вызвали на допрос, вели долго коридорами, поворачивающими то налево, то направо. Двери, двери и двери, в одну из них конвойный постучал, глухо прозвучало «войдите». Вошли; не поднимая головы, за столом сидел пожилой человек, конвойный доложился, следователь продолжал листать папки, лежащие на столе, и о нас словно забыл.

Папки с делами все листались и листались, я стояла и молилась Божией Матери.

Следователь, наконец, поднял голову, с удивлением посмотрел на конвойного и меня, сказав: «Вы что же не доложили, что привели арестованную?» – «Докладывал, вы ничего не ответили». Конвойный ушел, следователь сказал: «Садитесь», – и опять продолжал просматривать дела, прошло, вероятно, более получаса, я молилась, и в то же время мелькнула мысль: это новый устрашающий прием допроса. Вчитавшись в одно из дел, поднял голову, посмотрел на меня и началось: фамилия, имя, отчество, год рождения? Я ответила, порылся в папках и достал мое дело, тоненькую папочку, и стал просматривать вшитые в нее документы.

«Не жирно, не жирно на тебя подобрали», – сказал следователь, внимательно посмотрев на меня. «Мать, отец есть?» – Ответила: «Да». Лицо следователя было усталым, глаза воспаленные, видимо, он систематически недосыпал.

«Что же мне с тобою делать? Двадцать четыре года, столько моей старшей дочери было, в церковь ты ходила, молилась, а когда закрыли, группами стали молиться, и даже обедню иногда дома священники у вас служат, благо двое еще где-то скрываются. Твоя группа из восьми человек», – заглянул в папку и назвал фамилии и имена. «Собирались почти всегда у Швыревой, реже у Слонимской, подтверждаешь?» Я молчала. «Слушай, Ия, – произнес следователь, – признаешь, не признаешь, срок тебе обеспечен». Я молилась, возможно, губы мои шевелились или внутреннее переживание отражалось на лице, но лицо следователя стало мягким, доброжелательным и как бы засветилось. «Новый прием следствия, – подумалось мне, – говорит мягко, а потом бить будет». Но следователь по-прежнему задумчиво смотрел на меня. Я продолжала молиться.