– Слазь, Надюшка, в подполье, достань жбанок с медовухой, – распорядился Порфирий Игнатьевич.
– Мигом, дедушка! – воскликнула Надюшка. Убегая, обернулась и еще раз посмотрела в глаза Лукерье.
И с этой минуты Лукерье стало почему-то легче и проще. Она не знала, почему это произошло, но теперь ей казалось, что в этом чужом доме она, горемычная, не одна.
Первый тост Порфирий Игнатьевич посвятил «счастью племянника Григория и распрекрасной красавицы Луши».
Кибальников и Отс захлопали в ладоши, а Устиньюшка завизжала:
– Горько! Горько!
Чувствуя, что Лукерью коробит от этих возгласов, Ведерников поспешно поцеловал ее не от души, а чтобы скорее исполнить обряд.
Устиньюшка снова завизжала на весь дом:
– Сладко! Сладко!
И снова Ведерников поцеловал Лукерью.
После этого о ней забыли. Не прошло и часа, а все уже опьянели, обнимались друг с другом, кричали. Мужчины почему-то называли хозяина князем, а он называл их господами, изредка Лукерья различала в шуме и говоре непривычные, ставшие далекими слова: «господин штабс-капитан», «господин поручик». Когда хозяин назвал Ведерникова «господином подпоручиком», Лукерья обеспокоенно привстала, вопросительно взглянула на него. Ведерников, покрывая шум, стоявший за столом, крикнул:
– Дядюшка Порфирий Игнатьич! Забудь, пожалуйста, эти дурацкие военные прозвища, не смущай Лушу. – Ведерников повернулся к Лукерье, обнимая ее за талию, пояснил: – Мой дядюшка – ужасный шутник. Завтра он может и тебя, Луша, назвать графиней.
Предупреждение Ведерникова подействовало ненадолго. Отс вдруг начал кричать:
– Кто здесь штабс-капитан? Я здесь штабс-капитан! Смирно! Глаза на-ле-во!
Ведерников, сидевший напротив Кибальникова, начал усиленно подмаргивать ему, призывая унять Отса, но Кибальников был занят своим делом: тискал Устиньюшку.
Ведерников встал, предложил Лукерье:
– Пойдем, Лушенька, послушаем музыку, потанцуем.
Они ушли в соседнюю комнату. Ведерников завел граммофон, поставил пластинку, и по дому загрохотал бас какого-то певца, с грустью возвестившего: «Когда я на почте служил ямщиком, был молод, имел я силенку».
Был уже поздний вечер, когда с берега донесся яростный лай собак. Первым его услышала Надюшка. Она прибежала из кухни, начала тормошить подремывавшего Порфирия Игнатьевича. Тот никак не мог понять, о чем говорит внучка, слегка отталкивал ее от себя, снова и снова укладывал свою голову на ладонь. Надюшка побежала к Ведерникову, который уединился с Лукерьей в гостиной и без устали заводил граммофон.
– Дядя Григорий, собаки сильно лают. Может, кто приехал.
Ведерников остановил граммофон, прислушался. Да, хозяйские кобели, выпущенные со двора, из себя выходили. Они не просто лаяли, а рвали под собой землю, кидались на кого-то, по-видимому не давая шагу ступить.
Ведерников привернул фитиль в лампе, подошел к окну, намереваясь всмотреться в темноту, стоявшую за стеной дома, но окна наглухо были закрыты ставнями. Ведерников заспешил в столовую.
Лукерья привлекла к себе девочку, погладила ее по худенькой, с торчащими лопатками спине, спросила:
– Ты кто в этом доме, малышка?
– Я-то? Сиротка.
– Чужая?
– Деду Порфирию внучка. Матушке Устиньюшке чужая. А ты, тетенька, кто?
– Я? Я просто подлая баба.
– Неправда, ты добрая. А ты откуда приехала? Из коммуны?
– Из нее.
– А Бастрыкова Алешку знаешь? Он тоже сиротка.
От одного упоминания фамилии любимого человека остро заныло сердце Лукерьи, застучало в висках, нахлынуло чувство раскаяния. «Ну зачем, зачем я сбежала? Хоть бы одним глазком взглянуть сейчас на него!.. Да и худо ли мне там было? Все свои… А эти… Нет, не те они, за кого себя выдают».
Надюшка доверчиво прижалась к Лукерье, только что-то хотела сказать ей, но в комнату вошли Порфирий Игнатьевич и Ведерников. Хозяин, пошатываясь, прислушался к лаю собак, усмехнувшись, сказал:
– На зверя собаки лают. Бродит где-то поблизости.
Порфирий Игнатьевич беспечно махнул рукой и ушел.
Ведерников отвел рычажок с мембраной, пустил граммофон. Надюшка почувствовала, что она тут лишняя, и убежала на кухню.
Вдруг где-то совсем под окнами прогрохотал выстрел, и протяжный визг раненой собаки огласил берег. Кибальников выскочил из спальни, подхватил Отса под руку. Оба скрылись в сенях. Там была дверь в конюшню, а из нее выход в огород. Ведерников сдернул рычажок граммофона так, что захрустела под иглой пластинка, задул лампу.
– Пойдем, Луша, скорее!
Он обхватил Лукерью за плечи, торопливо повел ее вслед за Кибальниковым и Отсом. Порфирий Игнатьевич, отрезвев в одно мгновение, заметался по прихожей, бормоча:
– Христом-богом прошу, не оставляйте меня одного! Бастрыков это! Бастрыков! Растерзает он меня…
– Не паникуй ты, Исаев! Я тебе говорил, не место этот дом для вечеринок! – ругался Кибальников.
– Не дайте погибнуть! – откровенно хныкал Порфирий Игнатьевич, но его уже никто не слушал. Офицеры стремительно уходили на заимку.
Порфирий Игнатьевич погасил лампу в прихожей, но было уже поздно: в ставни забарабанили с такой силой, что зазвенели стекла. Исаев приложил ухо к продушине, в которую был просунут железный болт. Два мужских голоса крыли матерными словами и собак и хозяев, которые спят мертвецки или делают вид, что спят. Порфирий Игнатьевич хорошо запомнил голос Бастрыкова. Нет, ни один из этих голосов не походил на комиссарский.
– Кто это? Кто там? – закричал Исаев в продушину.
– К Порфирию Исаеву мы! Из Томска! – послышалось из-за стены.
Дрожа от страха, Порфирий Игнатьевич вышел на крыльцо, прячась за толстой резной стойкой, крикнул:
– Эй, кто там? Отзовись-ка!
Собаки почуяли хозяина, перестали лаять и только рычали.
– Порфирий Игнатьич, открой. Из Томска мы, к твоим гостям приехали.
– К каким гостям? – Со страху Исаев забыл о своих гостях на заимке.
– К тем, которые весной прибыли.
– Ну-ну, сейчас открою.
Порфирий Игнатьевич спустился с крыльца, осторожно подошел к воротам, но открывать их не спешил, опасаясь все-таки какого-нибудь подвоха. Ночь стояла темная, но светил месяц, и, когда облака расходились, его молочно-голубоватый свет пронизывал темноту. В калитке у Порфирия Игнатьевича на всякий случай была выдвижная потайная дощечка. Он чуть поднял ее и увидел прямо перед собой двух рослых мужчин. Они были в сапогах, в брюках галифе с кожаными леями, в полувоенных куртках, в кепках. Порфирий Игнатьевич осмотрел их и раз и два и, осенив себя крестным знамением, открыл калитку.
– Не взыщи, Исаев. Самую злую твою собаку я отправил на тот свет. В ногу мне вцепилась, – смело подходя к хозяину, сказал один из приехавших. Он протянул руку, назвался: – Касьянов. Здорово, Порфирий Игнатьич.
Второй приезжий оказался мрачным и молчаливым. Он сунул Исаеву руку и не назвал даже своей фамилии.
– Он Звонарев, – представил его тот, который назвался Касьяновым.
Порфирий Игнатьевич потоптался, нерешительно произнес:
– Так, значит, один Касьянов, другой Звонарев. А кто вы по званию – по должности будете?
– Кто мы будем? Послушай. Я начальник северного отдела губпотребсоюза, Звонарев – инспектор этого отдела. Прибыли мы на Васюган для организации факторий потребительской кооперации.
– Вот оно какое дело, – недоуменно протянул Порфирий Игнатьевич.
Касьянов уловил это недоумение и сейчас же его рассеял:
– Ну, сам понимаешь, это официально. А на самом деле все обстоит иначе: я полковник Фиалков, начальник разведки подпольного губернского штаба по свержению советской власти. Звонарев – полковник Сновецкий – начальник оперативной части этого штаба. Прошу любить и жаловать!
Исаев от удивления причмокнул языком.
– Большие чины пожаловали! Проходите, ваши высокоблагородия. Мой дом – ваш дом.
– А в доме посторонние есть? – строго спросил Касьянов.
– Никого.
– А кто живет из своих?