Не нам строить тут предположения о том, почему молодая девушка, родившаяся и выросшая между Вудфорд-Уэллсом и центральным Лондоном, в первые годы двадцатого века вступила в жизнь с сознанием столь абсолютно и категорически очищенным от каких-либо положительных или сдерживающих убеждений; мы просто регистрируем этот факт. Но и подкрепляй ее все верования христианского мира, а также неколебимое уважение ко всем мельчайшим требованиям кодекса общественной морали, каким бы ни был этот кодекс, Кристина-Альберта не могла бы вступить в жизнь с более бодрой уверенностью и более сильными убеждениями, чтобы вести себя, пусть неопределимо, но хорошо. Кристина-Альберта должна была быть Кристиной-Альбертой, последовательной и безупречной, иначе суд совести открывал ей глаза на нее же и затруднял ей жизнь.
«Кристина-Альберта, — заявлял суд, — ты самая грязная, самая мерзкая дрянь, когда-либо поднимавшая пыль жизни. Как ты намерена вновь стать чистой?»
Или: «Кристина-Альберта, ты снова лгала. Того и гляди, ты попробуешь лгать мне! Вначале лгать тебя заставляла лень, а теперь трусость. Что ты намерена сделать с собой, Кристина-Альберта?»
Наступило время, когда суду пришлось обратиться к Кристине-Альберте с таким вот увещеванием: «Нос у тебя, Кристина-Альберта, просто огромен. Вероятно, он будет расти до конца твоих дней, как это водится за носами. И тем не менее ты готовишься очаровать и заворожить Тедди Уинтертона. Ходишь туда, где надеешься встретиться с ним. Суетишься и прихорашиваешься на манер всех дур. И как ты только ни грезишь о нем — всяческие мерзости. Ты рассиропилась из-за этого молодого человека вопреки тому, что тебе известно, каков он — плох, как ни взглянуть. Тебе нравятся его прикосновения. Сидишь, глупо на него таращишься и упиваешься. А он тобой упивается? Не пора ли тебе задуматься, Кристина-Альберта, куда ты идешь?»
И вот теперь суд заседал, и обвинение — обвинение, от которого не было защиты, гласило, что она намерена взять своего нелепого беззащитного папочку и водворить вместе с его глупостью, дурацкими книгами, смехотворными сокровищами, со всеми его мечтами и устремлениями, в ненадежную и враждебную студию Крамов не из-за смутной общей жажды Лондона, хотя на втором плане было и это, а из-за того, что студию навещал слишком уж неотразимый Тедди, из-за того, что именно там она познакомилась с ним, и упоенно танцевала с ним, и внезапно он ее поцеловал, и она поцеловала его. А затем он улестил ее разучить с ним танец и заставил прийти к нему в студию выпить чаю с ним и познакомиться с его сестрой — которая не пришла. А потом были новые встречи, еще и еще. Он был нахален, и обаятелен, и уклончив. Все ее существо пылало волнением из-за него. Теперь суд холодно и точно обличал перед ней уловки ее сознания, продемонстрировал, как мысли о Тедди, неотвязные, но не признаваемые, привели ее к решению поселиться у Крамов. Только теперь она призналась и обрела ясный взгляд на вещи. «Ты лгала себе, Кристина-Альберта, — объявил суд, — а хуже этой лжи не бывает. Так как ты намерена поступить?»
«Я не могу подвести Крамов. Они рассчитывают на нас». «Ты в скверном положении, Кристина-Альберта. Даже в еще худшем, чем мы полагали. Ты рассиропилась из-за Тедди Уинтертона. Почему не называть вещи своими именами? Ты влюблена. Возможно, с тобой случилось что-то страшное. Маленькие кролики весело снуют под живыми изгородями, и все дни для них одинаковы; они подергивают носишками и своими хвостишками, и вытворяют что хотят со своими лапками. Пока не приходит день, когда, зазвенев, петля силка затягивается на мохнатой ножке, и все, что ты делаешь после этого, уже совсем другое. Силок не дает тебе убежать, и приходится плясать вокруг него и пищать, если хочешь, пока не явится человек, поставивший силки. Так вот, что с тобой происходит? И из-за Тедди! Тедди, с его открытым лживым лицом!»