Выбрать главу

Андрей Николаевич пригласил всех присесть за стол и вдруг замолчал, уставившись на какой-то сучок в некрашеной столешнице, — он на одну минуту, впервые в жизни, задумался о полной бессмысленности своего существования: «Так где же это я пахал унаследованную землю, выбирался в земстве, изменял жене и тачал яловые сапоги — неужели нигде?» Горьким смрадом обволакивала его незнакомая тоска. Но отпущенная ему единственная за всю жизнь минута прозрения истаяла, и Андрей Николаевич встряхнул головой, как внезапно проснувшаяся старая лошадь.

— Ты, я вижу, не один, Коля, — молвил он, запоздало полукланяясь спутнице младшего брата: — Здравствуйте… Как ехали?

— До Нижнего пароходом, а там и поездом, — тоже быстро успокаиваясь, по-стариковски скребя пальцами бороду и косоротясь, отвечал Николай Николаевич. — Неужели её не признал? — спрашивал он далее, и его косоротное дёргание, оказывается, было своего рода незнакомой для старшего брата, новой улыбкой Николая Николаевича. — Вера Кузьминична Ходарева когда-то… — как бы нехотя завершил он из кривых уст.

— Не может того быть! — оживляясь, воскликнул старик Андрей Николаевич. — Неужели Вера?.. Вера Кузьминична? Голубушка, вы ли? Какая неожиданная встреча! — говорил банальные, обкатанные веками слова старший брат, как и всегда… — Подумать только, сколько лет прошло, сколько зим… — и так далее, и тому подобное, как и всегда. — Но почему вы вместе-то оказались? И почему ты один, без семьи?

— Она вот, Андрей, теперь и есть моя семья, — указывая на Козулину не до конца выпрямленным указательным пальцем, ответил Николай Тураев. — Мне наконец-то удалось сделать то, чего я желал сделать всю свою жизнь.

И тут выступила вперёд Тамара Евгеньевна: ха-ха-ха! ха-ха-ха! — закатывалась она обидным, по её расчётам, а на деле просто скрипучим старушечьим смехом.

— Это что же значит, Николай? — восклицала она. — Значит ли это, что ты покинул свою семью, разошёлся с Анисьей и переженился на этой особе?

— Именно это и значит, — ответил ей Николай Николаевич. — Хотя и не переженился, как ты выразилась. Не успел, извини.

— Людей смешить на старости лет? Женихом побыть захотелось? А не будет ли стыдно перед собственными детьми? — допытывалась Тамара Евгеньевна.

— Тамарочка! Тамарочка! Прекрати, пожалуйста, свою патетику! — начал удерживать жену Андрей Николаевич, которому тоже не очень понравился шаг младшего брата, но который никогда не мог удержаться, чтобы не выступить против жены в минуты проявления ненавистного ему жёниного пафоса. — Не надо судить других да не судимы будем!

— Вы совершенно правы, Тамара Евгеньевна, и ваша ирония представляется мне вполне уместной, — опять криворото и сухо улыбнулся деверь седенькой, горбоносой невестке. — Но пройдёт всего лет двести — и что останется от вашей правоты и вашей могучей иронии, Тамарочка?

И тут он повернулся и прямо посмотрел мне в глаза: его внук Глеб ещё был молод, служил в армии, в конвойных войсках, в этот день был наряжен в караул на жилую зону, назначен в суточное дежурство помощником контролёра на вахте.

— Да, все во всём правы, а я кругом неправ и выгляжу смешным, это так, — говорил его дед, сверкая тёмными глазами, — но позволю вам напомнить, что я ещё жив и поэтому могу распорядиться, к счастью, собою, своей жизнью так, как мне заблагорассудится, — говорил он и хмурил такие же тёмные, густые брови, как у внука, который, глядя мне в самые глаза, в лихорадочном напряжении думал: _ «Что же делать, что я могу сделать?»_ Только что стучался в дверь вахты заключённый, просил запереть его до утра в штрафной изолятор, потому что боялся, что его в эту ночь изнасилуют. Заключённого со смехом отогнал от двери вахты надзиратель Носков…

— Разумеется, Николай, ты волен поступать, как тебе заблагорассудится, — согласилась с деверем Тамара Евгеньевна, — всяк по-своему с ума сходит. Но мы-то при чём? Зачем ты к нам привёл свою новую знакомую, полюбовницу или как там её можно величать? У нас ведь всего одна комната.

— Повидать брата и уйти, — спокойно отвечал Николай Николаевич. — Более ничего, Тамара Евгеньевна. Десять лет, я, чай, не видались.

— Тамарочка, как ты можешь! — замахал натруженными сапожничьими руками Андрей Николаевич. — Куда им деваться в Москве? На улицу?

— А хоть бы и на улицу! — жёстко порешила худенькая, седенькая старушка. — Полюбовников у себя не принимаю.

— Прощай, брат. Вот и повидались через десять лет, — с усмешливой миной на бледном, заросшем лице проговорил Николай Тураев, поднявшись из-за стола. — А мы и впрямь пойдём, Андрюша. Я не хотел бы никому объяснять своего решения… Потому ещё раз — прощай. — И он, всё так же пристально глядя в мою сторону, направился к выходу, за ним поднялась и пошла к двери Козулина, во всё это время не проронившая ни слова.

Николай Тураев в эту минуту думал точно такими же словами, что и его внук, который родится в будущем от его сына Степана: _ «Что делать… что я могу сделать»_. Только чувства, сопровождавшие эту одинаково выраженную мысль, были совершенно разные.

Николай Тураев не представлял, что ему надлежит сделать при том, как складывались обстоятельства, казавшиеся ему его реальной жизнью: надвинулась старость, настало новое время, пришедшее вслед за революцией (в индийских учениях называемое манвантарой, то есть новоявленной эпохой, что продлится до следующего мирового катаклизма), смысл существования той одной штуки жизни, что была брошена ему, постепенно исчерпался, и жить далее предстояло, выходит, без всякого смысла. Но не это пугало — оставленный ощущать существование, без энергии на то, чтобы приспособиться и жить в новой манвантаре, безвредный и ненужный для возводимого нового строя — старик, встретивший старуху, которую он полюбил в своей молодости, Николай Николаевич вдруг осознал, что неожиданно достиг неимоверной свободы выброшенного на свалку истории существа.

Да! Достиг независимости человека, к которому не имеют притязаний никакие самовластные собственники человеческих душ: цари, государства, богачи, партии и правительства, семейные деспоты, деньги, собственность и необоримые телесные страсти. Выйдя с ведомою им за руку Козулиной на сырой московский переулок, он подумал, а что он может сделать для того, чтобы обрести приют и покой вместе с женщиной, которую он сдёрнул с места и привёз в Москву, — и ничего не придумал, кроме того как повести её ночевать на Курский вокзал.

И по пути к вокзалу он вдруг и почувствовал дотоле небывалую, сладостную жуть от ощущения обретённой безбрежной свободы. Это был миг разрыва последней связи с тем миром людей, который ему больше был не нужен. Мрачная, неимоверно скорбная радость опалила его старую душу, и он сказал Вере Кузьминичне:

— Впрочем, если не хотите на Курский, то воля ваша — идите куда хотите.

— Да куда же это я пойду? — испуганно отвечала Козулина. — Мне некуда пойти, вы это прекрасно знаете. И я поехала с вами не потому, что головы у меня нет, не как обманутая гимназистка поехала. — Голосом она окрепла и обрела былое, далёкое девичье воодушевление. — Я поехала, Николай Николаевич, чтобы всегда рядом с вами быть и всё вместе с вами разделить.

— Делайте, как вам будет угодно, — спокойно согласился он. — Но только с этой минуты забудьте, как меня зовут, кто я, кем был. Вам сейчас ничего не видно, и никому ничего не видно, но именно сейчас, сию минуту, произошло в моей душе то самое, после чего уже совершенно неважно, кем я был. Нет у меня теперь ни имени, ни звания; не гражданин я, не дворянин, не христианин, не молодой, не старый. И то жалкое отребье, во что превратилось моё тело, имеет со мною очень малую связь, а в дальнейшем будет эта связь становиться всё меньше. Я теперь свободен от всего. И от вас тоже свободен.

— Николай Николаевич, миленький…

— Не называйте меня больше так, — властно, почти грубо произнёс Николай Тураев; но несколько смягчился и разрешил: — Если хотите непременно общаться со мной, называйте меня «человек». И вовсе не с большой буквы. Я теперь Никто. — Он смотрел при этом не на неё, а снова на меня: и в этой возможности видеть меня, как я его, и проявлялась та перемена в нём, которую он никак не называл, не обозначал для себя, но которой с великим философическим восторгом подчинился.