Степан Тураев добился состояния полного скотства в сознании своём и потому взгляд офицера быстро и равнодушно скользнул по его лицу и перешёл к следующему заключённому в строю. И тот был изобличён в утаении какого-то живого чувства в глазах и тут же поражён железным зубом багра в макушку, так что кровь, тёплая, импульсивная, забрызгала щёку рядом стоящего Степана Тураева. Он это ощущение брызнувших на него тёплых капель другого человека пронёс через всю свою жизнь как некое содрогание своего внутреннего существа, не видимого никому, так и скончавшегося в своих безысходных страданиях, никогда никем не угаданных.
В книги людей история записывалась лжецами, а въявь вершилась она теми мучениями души и тела, через которые прошли мириады миллиардов исчезнувших деревьев моего Леса. Если в историю людей вошли одни их страдания и с помощью счёта можно точно определить, сколько человек было насильственно умерщвлено в войнах или при утверждениях новой власти, — то сообщения обо всём этом явятся в сухих фактах, лишённых живой крови и подкреплённых лишь бессмысленной цифирью. А подлинная суть их Истории была в том, что в мгновение превращения деревьев в мыслящих людей и те и другие — перерождаясь и рождаясь — испытывали естественные муки и неотвратимые страдания в продолжении каких-нибудь пятисот-шестисот тысячелетий. В дальнейшем позорные муки рождения забываются, и мой зелёный Лес, взошедший на новую высоту могущества, существует наравне с теми своими просветлёнными братьями, которые давно стали уже взрослыми, давно бестелесными, безмятежно лучистыми — и давно с любовным терпением поджидали нового брата, кружась в хороводе ими образованной Галактики, — ждали, когда же он наконец пройдёт через краткие, но, увы, мучительные стадии своего саморождения.
Но я человек, меня зовут Глебом Тураевым, и я не знаю, настанет ли то ожидаемое мною Будущее, и я не хочу уступать ту оболочку, ту вонючую шкуру, в которой обитаю, кому бы то ни было, хотя бы самому Господу Богу, приди он ко мне в дом, как хаживал в наивные библейские времена к своим избранным евреям, и попроси подобного обмена для каких-то своих непостижимых целей. Я не уступлю своей шкуры, потому что я слишком погряз в человеческом. Разумеется, я умру когда-нибудь, и произойдёт это, как и всегда, довольно-таки мерзко, и изопью я горькую чашу до самого дна, — но ведь существует только тот, которому суждено исчезнуть! Вот именно! Всякая человеческая жизнь, появлявшаяся на земле, была прекрасна, и все гнусные преступления, совершённые людьми, тоже были прекрасны, потому что только люди одни во Вселенной и совершали преступления, — и эти преступления были актами проявления их жизни.
Но какая игра, какое великолепное развлечение — создать племена и народы, заставить их построить Вавилонскую башню, одним ударом небесного огня разрушить её — постичь среди благоденствия Вселенной нелепый образ проклятия и погибели, пройти через немыслимые страдания, которые пройдут бесследно, и обрести конечное понятие Преступления Человеческого.
Когда Глеб Тураев уходил от семьи и когда его дед Николай Николаевич вёл свою спутницу Веру Кузьминичну к Курскому вокзалу в Москве, — обоих Тураевых захватило бесчеловечное чувство полного отчуждения ко всему тому, что было раньше их жизнью, семьёй, судьбой, любовью и надеждой. Никакой связи не могло быть между тем, что Глеб любил в своей жене, и тем, что он однажды бессонной ночью за пять минут вычислил на клочке случайно подвернувшейся бумаги. Но именно после этого появилось в нём необратимое равнодушие к нежному, тёплому естеству его жены Ирины, которая из этой нежности и теплоты произвела на свет их общего ребёнка. А Николай Николаевич Тураев, его дед, мгновенно забыл огромное волнение своей тайной любви, пронесённое через всю жизнь, когда вдруг полыхнула по всему небосводу его духовного мира зарница мысли, столь похожая на отсвет вселенской катастрофы. В свойствах их крови, в родовых атомах тураевской породы содержалась эта способность к внезапной катастрофе всего жизненного их существа из-за такой нематериальной и случайной вещи, как возникшая в голове мысль.
И ничего не подозревавшие дотоле, ничего не понимающие, теряли этих мужчин навсегда любящие их женщины: верная жена Ирина, верная жена Анисья и бедняга Козулина, под старость лет вдруг поверившая в прекрасную, романтическую любовь рыцаря к избранной даме сердца. Ирина же Тураева ничем не могла объяснить внезапно наступившего охлаждения к ней мужа, недоумевала, как и Вера Кузьминична Козулина, по поводу той нарастающей враждебности мужчины по отношению к ней, слабой женщине, — ибо они обе верно угадали, что родившееся отчуждение является в первую очередь выражением полового отчуждения. Сверкнувшая мгновенная мысль, разрушившая всё прежнее существо Николая Тураева, могла быть выражена двумя словами: Я ОДИНОЧЕСТВО. И пока он поднимался по Большому Сухаревскому к Сретенке, произошло никому не видимое полное преображение того внутреннего существа, которое дотоле ощущалось им как сидящий в его теле некий реальный житель земного мира, одухотворённый субъект под именем Николай Николаевич Тураев.
И вот он исчез — по Сретенке шло совсем иное существо, хотя и с той же щетинистой полуседой бородою, в чёрном пальто, с женщиною на прицепе — как и прежний Н. Н. Тураев. Вера Кузьминична не узнает до своей смерти в длинном коридоре Боткинской больницы, что подходила к Сретенке уже вовсе не за тем человеком, который преданно и безнадёжно любил её всю свою жизнь. Как и Тураева Ирина, провожая мужа в то утро, когда он объявил, что уходит от неё навсегда, не догадывалась, что плачет, обхватив плечи его, вовсе не на груди того человека, который мог столько лет трогать, будить, вызывать к высшей радости бытия её недоверчивое, малоподвижное женское начало, почти чудом преодолевать ту неимоверную тяжесть естественного поступка, необходимых телодвижений и судорожно замерших поз, которые требует земная любовь. Да, руки, плечи были те же самые, но Глеб-уходящий в глазах своих таил что-то такое незнакомое и настолько странное для Ирины, что она вдруг окончательно поняла: напрасны в этом мире все её мольбы и слёзы. Он умер, мелькнуло в её голове, он скоро умрёт, подумала Вера Кузьминична, глядя в сутулую спину идущему впереди Николаю Николаевичу.
С этими двумя мужчинами, дедом и его внуком, произошло то, что однажды содеялось со Степаном Тураевым, средним звеном между ними, в длинной цепи тураевского рода отмеченного странным качеством: смутно ощущать вокруг, а потом и находить в себе самом признаки начинающейся вселенской катастрофы. Степан возвращался в колонне пленных с городских работ в лагерь и видел, поднимая глаза от грязной земли, широкую спину в армейской телогрейке; спина принадлежала какому-то ещё сильному, беспокойному и что-то напряжённо замышлявшему существу; жить она ещё очень хотела, эта спина, не стать колодой тухлого мяса, каковое превращение было очень даже простым и многочисленным вокруг. Степан закрывал глаза от утомления и от нежелания видеть отчаянную суету движений этой впереди мелькающей спины; закрыв глаза, он то вспоминал своего отца, всегда далёкого и невнятного, как синеющий за широкими полями лес, то видел толпящиеся на серой моховой поляне коричневые трухлявые грибы. Но вдруг открыл глаза и вместо червивых грибов увидел грязь на дороге, задранный полосатый шлагбаум, сбоку дороги труп человека в нижнем белье — тело скорчилось, а голова была откинута назад, и линия лица его приходилась вровень с краем дороги, и по ней мелькали ноги в самой разной обуви, а некоторые и без обуви, с зябко поджатыми чёрными пальцами, — и большая нога того солдата, чью спину видел перед собою Степан Тураев, вдруг сутолочно и грубо ступила на вжатое в грязевую кашицу лицо мертвеца и вдавила его нос глубоко в землю. Степан же ступил шире левой ногою и перешагнул через голову трупа, который был ещё недавно придурковатым пленным, опустившимся доходягой, существом хуже чем животное, каковым сделали его обстоятельства плена, вдруг сразу и беспощадно загнавшие массу людей в состояние близкое к смерти.