— Каким образом… на идеологию… на религию? — ленивым голосом вопросил один из химиков, высокий, стройный и красивый, в очках, в высоких сапогах, начищенных до лакового блеска.
— Тяжёлый психический сгусток, порождаемый предсмертным состоянием, обретает, очевидно, некую субстанциональность, господа, отчего и воздух в тех местах, где совершаются массовые акции, пропитывается особенным запахом — вот как и сейчас, — пахнет, господа, чем-то вроде мытых куриных тушек.
— Брехня! — взорвался возмущением комендант. — Да от них воняет обыкновенным дерьмом и их собственным мокрым мясом, а не твоими вшивыми курами, Ф.!
— Господа, слушайте дальше… — не обращая внимания на брата, продолжал Ф. — Тяжёлый сгусток психики, выработавшись в те секунды, когда всё становится ясным и, кроме смерти, никакой другой истины перед человеком не оказывается (он, то есть номер, заключённый, человек — как угодно называйте его, — вдруг убеждается, что он совершенно, абсолютно, беспредельно одинок), — тогда он способен прийти к состоянию самому опасному, господа. Он почувствует, что никакого Бога нет, что всякая идеология — это пустое место, и, самое главное, почувствует такую враждебность к жизни и тягу к смерти, что вмиг станет внесоциальным существом, в котором образуется тот самый сгусток отрицательной психической энергии. Она, господа, распространяется в виде особого запаха или характерного акустического явления — пощёлкивания и гудения в воздухе или невидимой энергии, затемняющей в глазах воспринимаемые световые волны…
— Господа, здесь не место для выслушивания подобных лекций, — перебил брата комендант лагеря. — Идите в канцелярию, там и беседуйте, я же буду вынужден вас на время оставить.
— Почему вы хотите лишить нас своего общества? — с самыми доброжелательными чувствами молвила дама из института насильственного умерщвления, которой лагерный комендант нравился всё больше.
— Потому что про эти идеи я слышал уж сто раз от своего дорогого братика, — ответил Б. Бёмер, окидывая более внимательным взглядом, чем дотоле, подтянутую высокую даму с хорошими ножками, но с плосковатой грудью. — К тому же ведь надо как-то распорядиться относительно этого испорченного материала, — и он с ироническим видом, несколько театрально, повёл рукою в сторону раскрытой двери газовой камеры, где по-прежнему непристойно валялся на пороге сломленный пополам бывший цыган и за ним в обрамлении дверной коробки виднелись, словно в тёмной картине, ребристые, со впалыми животами, сцепившие на пахах руки, номера с неподвижными глазами, в которых переливался, мерцал сгусток отрицательной психической энергии.
— Наверное, — предположила учёная женщина, с улыбкой полной капитуляции глядя на коменданта, — всю партию надо вывести из камеры и повторить акцию заново, учитывая выявленные недостатки.
— Ха! Ха-ха! — воскликнул Б. Бёмер. — Попробуй выдернуть хоть кого-нибудь из этой мешанины. Они же все прилипли друг к другу, мадам.
— Прилипли?
— Вот именно. А вы не знали об этом их свойстве? Когда их выгоняешь толпой на поле или на край рва или когда… Закрыть! — вдруг спохватился и скомандовал комендант.
Двое солдат бросились к двери, третий с багром наперевес подскочил к ним и сноровисто поддел свисающую с порога тонкую, как палка, волосатую ногу трупа, забросил её назад — и дверь захлопнулась, штурвал запора на ней был повёрнут вправо до отказа.
— Когда загоняешь их в газовую камеру, они все начинают прилипать друг к другу и так остаются, как слипшиеся дохлые мухи, — объяснял далее комендант. — Трудно бывает камерной обслуге потом отделять их, чтобы переправить в крематорий, мадам. И может быть, мой учёный братец кое и в чём прав, когда толкует, словно сумасшедший, об этом самом сгустке психоэнергии… Действительно, было бы неплохо, чтобы они не знали, что их загазуют, а если бы и узнали, то за достаточно короткое время до начала газации. Наверное, тогда бы они не так сильно прилипали друг к другу.
— Благодарю тебя хотя бы за такое скромное признание моих трудов, — наконец улыбнувшись, поклонился Ф. коменданту, и все вокруг увидели, до чего же к они похожи: круглыми головами, короткими могучими ляжками, одинаковыми улыбками — у обоих с ямкою на правой щеке. — Хотя моя теория сгустка психоэнергии стоит, наверное, большего, чем просто твоя похвала. Исключить его возникновение — вот моя цель, и «Орхидея» поможет достигнуть её! Надо продолжать опыты, брат.
— Ладно, в другой раз, пузан, — с грубоватой солдатской ласкою молвил комендант. — А теперь что-то нужно делать с этими. Так я останусь, а вы идите! — И когда комиссия во главе с незадачливым Ф. Бёмером удалилась, вновь приказал солдатам: — Открыть!
Стальная дверь была открыта, цыгана баграми выдернули из смертной его рамы, затем по приказу коменданта были вытащены из камеры четыре ближайшие ко входу номера, одним из них был Степан Тураев. Действительно, страже с большим трудом приходилось отдирать их от общей слипшейся массы смертников, и непросто было также и заставить этих четверых действовать — снимать с вешалок свою лагерную одежду, вновь надевать её, оттаскивать и класть на тележку сложенный пополам, уже не разгибающийся труп цыгана, собирать с порога камеры пакеты с порошком и, держа их перед грудью, нести осторожно под команды конвойного солдата: «Влево. Вправо. Прямо». Все смертники были ещё во власти великого безразличия.
Когда четверо унесли мертвеца и собранные с порога камеры пакеты с порошком и дверь снова захлопнулась — вдруг зажгли свет. Неизвестно для чего — может быть, всё-таки отменят сегодня?.. Но нет же. Мы все знали, что такого не должно быть — разумеется, нам удалось воспользоваться нерасчётливостью учёных и, не дав порошку соприкоснуться с водою, сорвать газацию. Но наше сопротивление на этом могло закончиться, если вслед за этой неудачей последует решение закидать, как обычно, через отверстия в потолке кристаллическим веществом, содержащим старый испытанный газ. Потому что мы знали: раз нас выбрали, помыли и напихали в камеру в столь беспощадной тесноте — другого исхода не будет. Ведь многие из тех, что стояли теперь в слипшейся толпе, служили сами у газовых камер, теперь настал их черёд — так что мы все всё знали.
Когда зажёгся свет, вначале я ничего не мог различить, кроме студенистого серого потока, струившегося перед глазами. А вскоре серое струение поуспокоилось, пошло пятнами — и стало булыжинами обритых затылков: мы все стояли, оказывается, лицом в одну сторону — на выход, и я видел одни затылки с глубокими ямками на шее, под черепом, и с оттопыренными в стороны ушами. Смотреть было не на что, и я начал готовиться. Мне было известно, что газ, которым обычно пользуются здесь, обладает запахом ночной фиалки, и я стоял, стиснутый со всех сторон лихорадочно горящими телами, и, глубоко вздыхая, ждал первого появления этого запаха. Несмотря на то, что полторы сотни замерших в таком же ожидании, что и я, молчащих существ были тесно сжаты в одно костлявое тело, я не ощущал ни единой другой души возле себя — точно так же (как мгновенно прозрел я) никто из этих людей не мог воспринимать ничего другого, кроме своего абсолютного одиночества. Нас уже давно раздели, обрили, спрессовали в одну массу, обмыли холодной водой — и вот теперь обдали густым, удушливым запахом фиалок.
Да, пришёл запах ночных фиалок, и я в темноте сделал то же, что и каждый вокруг меня, — откинул назад голову и широко раскрыл рот. Теснота не давала никому упасть, и мы все, судорожно зевая и испуская хриплые стоны, умирали стоя, и скрюченные судорогой руки наши и ноги сплетались, как в земле растущие травяные корни. Время для нас исчезло, и осталось только одно: Я ОДИНОЧЕСТВО — и должен был появиться над нашими запрокинутыми головами летучий отряд ангелов или им подобных существ, чтобы подхватить нас и унести в другой мир, где небо светится, словно раскалённое стекло, протекает, сверкая, сквозь густую листву тополя — контражур, — и под деревом, единственным на берегу крошечного пруда, столь же яро-стеклянно полыхает отражённое в воде небо, и оглашённо орут утки, кружа по воде, и с крикливой запальчивостью вторит им россыпь мелких воробьёв с дерева. Да, жарко, да, шумно от птиц! Но тихо от безлюдья деревни, через которую идёт дорога на кордон к Колину Дому; ещё не высохла в длинной тени тополя утренняя роса, время ещё и не полдень, но становится уже нестерпимо душно.