Пора было, однако, всем этим бедным Савоськам узнать, что не уничтожать надо Змея-Горыныча, — а изловить его, обуздать и посадить — в крепкую темницу и обязательно кормить чем-нибудь необременительным, чего у нас в избытке. Накидываясь на змея с дубинками и мечами, видя в нём главное и, так сказать, безупречное зло человечества, они не замечают того, что в их героических организмах собственные дракончики начинают весело помахивать хвостами. И как часто бывало, героический драконобоец, обретя всенародное признание и любовь, далее кончал тем, что становился полным чудовищем, покрытым металлическими бляхами, — почище того, на кого он охотился. Или же герой внезапно подыхал, ужаснув народ омерзительным видом своих останков, в коих наполовину уже читалось беспощадное тело гигантского гада.
Савоськина неистовая устремлённость, пробуждённая словами красного китайца, была и на самом деле столь сильна, что готова была пробиться сквозь толщу двух столетий. Душа Савоськина подвига ради готова была терпеливо пройти ещё через три или четыре человеческие жизни — может быть, тоже не очень счастливые, как и эта, проведённая больше на кровати и в деревянной каталке. Но какой-нибудь третий или четвёртый Савоська — пусть даже и не с этим именем, а с другим — ухватит своими стальными пальцами горло поганой гидры…
Борьба, борьба, борьба! Во все времена кто-нибудь с кем-нибудь борется. О сколько борьбы в истории человечества, орды между собою борются, империи, цивилизации, расы, идеологии борются. Сколько борьбы в человечестве — и никакой для него победы. Во всех видах кровавой борьбы если и побеждает кто-нибудь — человечество терпит поражение. Как будто знала об этом пророчица Маланья и обманула Савоську: не сможет он в геройском бою одолеть гидру зла, проживи он хоть ещё три или четыре раза. Я-то знал, что ничего особенного не ухватит Савоська — третий или четвёртый: обманула Маланья, слукавила ради того, чтобы отвлечь внимание мужчины от высших устремлений и перевести его на себя — и так поступают все представительницы Деметры, начиная с Евы.
Я должен был открыть Савоське свою подлинную сущность: с одной стороны, я знаю вполне достоверно, что я чудовище, хватающее пищу с полей войны, с другой стороны, я хочу бороться с причиной мирового зла, вижу её, скажем, в гидре контрреволюции и хочу её атаковать, хотя сил у меня нет даже застегнуть себе штаны. Я смотрю с подоблачной высоты своего драконьего полёта на эту гужевую ярмарочную дорогу, которая переходит в лесную, ей надлежит существовать около ста тридцати лет, затем будет заброшена, и рядом проляжет блестящее асфальтированное шоссе, прямое и ровное и такое широкое, что однажды на него благополучно сядет терпящий бедствие самолёт. А о старой лесной дороге ещё лет сорок будет напоминать просека в лесу, которая постепенно зарастёт берёзой и осиной — катила по ней тележка на самодельных деревянных колёсах, очень неудобная и тяжёлая на ходу, толкала тележку круглолицая крепкая женщина в светлом платке, в круглых очках, съехавших к самому кончику её носа.
Ехал в коляске парализованный Савоська-богатырь — и вдруг увидел медленно летящего в тучах гигантского дракона, который плавно спускался с неба, задрав кверху расправленные огромные крылья и вытягивая к земле четыре своих когтистых ноги. Он исчез за деревьями — там, где были Выгора, большое болотистое место, в недрах которого залегали мощные пласты красной болотной руды. Но, с шумом раздвигая по сторонам кусты и деревья, сквозь лес, как сквозь траву, со стороны болота проскочила к ним змеиная голова на длинной шее. Увидев её перед собою на противоположном краю поляны, Савоська издал молодецкий отчаянный крик, закончившийся матерщиной, — и вдруг резво соскочил с коляски, подхватил с земли кривую корягу и кинулся вперёд, на гидру, как он полагал, контрреволюции. Сестра его осталась стоять с открытым ртом, в котором застрял от неожиданности и никак не мог вылететь крик удивления, восторга и ужаса.
Потом люди говорили, что, погадав у Маланьи, брат с сестрою решили переселиться куда-то в Сибирь, где на каком-то полустанке железной дороги жил какой-то из детей Кондратия Ротанкова, родного брата мужа Царь-бабы, то бишь железнодорожник приходился родным братом Савоське и Лине, которые тоже были Кондратовичи. И когда один из курясевских, некто Игнат по прозвищу Генеральный, встретился нечаянно в городе Чернигове с сыном того железнодорожника из Сибири, то узнал, что никакие Савоська и Акулина у них на полустанке никогда не появлялись. Тайна исчезновения брата с сестрой долго оставалась никому не известной. Нет, я не сожрал их и не испепелил огнемётным дыханием своих ноздрей — Савоська вполне воинственно схватил с земли кривую корягу и кинулся ко мне, побежал, замахнулся и ударил — и палка его провалилась в мой бок, ударилась о землю и переломилась пополам. Не переломись палка, Савоська Землю бы расколол, словно орех, и не обратись я мгновенно в воздух — быть бы моему хребту перебитым напополам. Так закончилась одна жизнь Савостьяна Ротанкова — и началась другая.
Стоило только исчезнуть Змею, растаять ему в воздухе, словно туманное видение, Савоська тотчас о нём забыл, потому что вдруг обнаружил, что он на ногах, что может шевелить и даже размахивать руками, — что дана ему та обычная человеческая силушка, какая у всех, взамен колоссально-богатырской, которую он не мог проявить, но которую ощущал в себе целиком неистраченною, огромною, как река Волга. И это ощущение таящейся в нём силы Савоська потерял, как только перестал быть совершенно недвижим. Но зато обретённая живая и юркая сила членов позволяла ему теперь всё: и бегать, и прыгать, и скакать, и играть на баяне, и жениться — заниматься тем, чем занимались все другие. Подойдя к сестре бойкой, решительной, кругленькой походкой, каковая оказалась у него, он обнял Акулину и громко, самоуверенно расхохотался. Он представил, что вот так же, как сестру-бабу, он вскоре будет обнимать чужих баб, разных и всяких, — мимоходом обозревая эти возможности, он объявил сестре, что они продают дом и затем тайно, никому не поведав о чудесном выздоровлении, уезжают туда, где их никто не знает.
Так завершилась одна из многочисленных охот на Змея-Горыныча, которую проводил один из представителей ветви Тураевых: от Родьки, из Назарова колена, которого за его недостаточность в речи прозвали Ротанком (он называл себя не «Родя», а «Ротя»), пошла отдельная ветка рода Тураевых. И хотя впоследствии Ротанки не подозревали, что в них течёт древлебоярская кровь, однако в большинстве своём мужички этой фамилии имели обыкновение ходить задрав нос и стремились к любым начальственным должностям. Один из них, Еремей, по прозвищу Шаршавый, шёл как-то по лесу с грибами, навстречу ему барин Тураев Илларион Кузьмич, в белом картузе, — тоже с корзиночкой грибов. Еремей не подал виду, что заметил барина, и с высоко задратой мордою прошёл мимо, шагах в десяти от него. Но не успел Шаршавый отойти далеко по лесной поляне — разгневанный барин резвой трусцою догнал наглеца и сзади, размахнувшись от плеча, треснул его по затылку палочкой, на конце которой была раздвоенная рогулина для поиска грибов в траве. Еремей крякнул только и умчался, даже не оглянувшись, а в руке барина осталась палочка с отломленным концом. Вполне удовлетворённый преподанным уроком хаму, Илларион Кузьмич повернулся и пошёл своей дорогой. На месте происшествия остался рогатый кончик палочки, которая была вырезана барином из цельного соснового подроста утром этого дня. Ещё зелёная, живая, веточка отчаянно хотела жить, поэтому, отлетев в сторону и воткнувшись концом облома во влажную землю, она тотчас же принялась пускать корни. Так выросла на этой поляне сосна с двумя разбегающимися стволами — словно напоминание о том, как непримиримо разбежались там эти двое людей из одного общего корня, — но один мужик, а другой барин.