Выбрать главу

Я лежу под оббитой до красного кирпича цокольной стеною, широко разеваю рот и хочу вдохнуть воздуху, но воздух, Андрюша, нейдёт в грудь по опавшим путям воздушным, я хриплю, дёргаюсь, пытаясь пошире развернуть грудную клетку, хватануть воздуху, и только теперь, в эту беспомощную свою минуту, начинаю постигать всю красоту твоих мечтаний, брат. Да ведь социальная справедливость — это чтобы дышать, дышать можно было бы полной грудью, социализм же твой, Андрюша, это беспредельный океан самого свежего, самого чистого воздуха, дышать которым могут равноправно все. Но где взять этого воздуха, брат? Его нет, и у меня темнеет в глазах, в висках стучат молоты — и вдруг ты идёшь ко мне, уже давно идёшь и что-то такое ещё издали говоришь, жестикулируя руками, и лет тебе трицать пять — сорок с виду.

Что я говорю тебе? А рассказываю, Коля, как случилось со мною нечто странное в жизни, случилось два года спустя после смерти моей Тамарочки — странное и страшное, наверное, потому что за мой поступок меня до полусмерти избили и посадили в тюрьму. Итак, умерла Тамарочка, я остался один в своей коммунальной комнате. У соседей было двое детей, молодые соседи были, вдруг заболевает хозяйка и попадает в больницу, муж на работе, мелкий чиновник, младшего ребёнка отдают в недельные ясли, старшая девочка пошла в школу, её надо после занятий кормить дома обедом — и я соседу предложил свою помощь. А что? Я мог готовить и кормить девочку, она была хорошенькая, полненькая, послушная, со своими затаёнными фантазиями, которым отдавалась где-нибудь в укромном уголке, что-то шёпотом говоря себе, покачивая головкою и водя руками в воздухе.

Я стал готовить обеды и кормить её за небольшую плату, рубль в день, отец её был доволен, мне нашлась добрая забота, дело пошло хорошо. И вдруг однажды я понял, чего мне хочется… Я умираю, Коля, в полной ясности сознания, у меня рак желудка, прожита длинная страшная жизнь, я на семь лет пережил тебя, брат. Вот и скажу тебе: мне захотелось, и однажды я сделал это, а потом продолжал делать, благо девочка молчала. Но как-то раз отец её, вернувшись ненароком домой, застал меня совершенно голым перед девочкой. Он был молод, силён, к тому же я вовсе и не пытался защищаться, так что избил он меня крепко, ох крепко, меня вынуждены были отвезти в больницу. Там я постепенно выздоровел, после чего, Коленька, и предстал перед судом — но как только после суда поместили меня в пересыльную тюрьму, то стал я сильно слабеть, меня снова положили в больницу, и обнаружился рак желудка. В общем, всё какая-то дрянь, разве так я предполагал закончить свою жизнь?

Женившись, я во всю совместную жизнь никогда не видел жену голою, а только в её заношенных платьях и костюмах и в этих ужасных ночных рубашках до пят, с тесёмочками завязок на груди. Видел же я нагую женщину только один раз в жизни, это была Лариса Петровна Зайончковская. Нет, она не любила меня, да и как могла бы полюбить носатого, скучного и некрасивого человека эта холёная, умная красавица? Муж — офицер, петербуржец, герой Порт-Артура, носил пышную бороду надвое а-ля адмирал Макаров, зачем же она мне отдалась однажды осенней ночью? Я приехал к ней с визитом, дело обыкновенное, она же сказалась больной и попросила меня съездить к соседям, к доктору Марину, за астматическими палочками, я тотчас же повернулся и поехал. И через час привёз эти палочки… В доме никого не было, она же кликнула из спальни, велела пройти к ней.

Когда я едва не умер от этого наслаждения, от этой красоты и неожиданного счастья, никогда не подозревавший о такой полноценности и силе нежного женского тела, Зайончковская вдруг проговорила: «Но какой же вы скорый, однако», — и, отодвинувшись от меня, повернулась лицом к стене. А я лежал на краешке постели и не знал, Коляня, что же мне дальше делать, я не посмел попросить повторения, настолько был смущён, однако Лариса Петровна спокойным и ласковым голосом сама попросила меня, чтобы я оделся и сходил бы в людскую за горничной Любашей. Больше от неё ничего никогда мне не было, а я, если помнишь, в те дни загулял с наезжими охотниками из Касимова, и мы пропьянствовали от Покрова чуть ли не до Михайлова Дня.

Брат, скажи мне в этот общий для обоих час: зачем мы с тобой прожили со столь непостижимой неловкостью свои жизни? Но ведь хотелось же каждому из нас провести эту жизнь как миссию великого предназначения, и одному представлялась эта миссия в делах суховатой, деловитой любви к народу, а другому виделась дорога в лесу, которая приведёт того, кто напряжённо мыслит, в страну бессмертных, совершенно не похожую на Россию, Европу или даже Америку.

Но послушай, брат, — Ларисе Петровне, повернувшейся ко мне розовыми шарами своих ягодиц, а лицом к стене, где висел роскошный персидский ковер, — Зайончковской не пришлось заглянуть в мои глаза и приметить в них искажённую улыбочку неприглядного лицемерия. Мне хотелось, чтобы она оглянулась на меня, Коля, но этого не произошло, а я не осмелился сам призвать её. И далее всю жизнь мне затаённо хотелось только этого одного, и не может человек, несущий в себе столь гнетущее желание, приносить пользу обществу, помогло, брат мой Коля, всё то, что делал я в девятьсот втором году в земстве, принести для крестьян уезда пользу, ежели в тридцать шестом году, в самый разгар сталинизма, я впотай демонстрировал маленькой девочке свои обнажённые срамные части. И теперь, когда я умираю в тюремной больнице, знай, страдания мои велики, мне горько осознавать, что вся долгая, долгая мучительная жизнь моя была предназначена для осуществления этой мелкой пакости, и я теперь не знаю не только того, для чего надо было мне жить, но и того, для чего теперь надо умирать с такими тяжкими мучениями. Только тебе могу сказать, потому что ты уже давно умер: то, что произошло со мною, может случиться и с каждым. И может статься, что за всеми декларациями какой-нибудь новой империи добра таится, Коленька, всего лишь некая мелкая страстишка какого-нибудь пакостного старика.

Мир справедливости не может быть построен, если его будут возводить такие же мелкие страстотерпцы, как я, и ты имел в виду это, наверное, когда говорил, помнишь, что я всё-таки хочу чего-то другого, а не социального рая для своего народа. Ты был прав, брат Николай: именно такие, как я, стали рьяными строителями Вавилонской башни, поэтому она должна была рухнуть.

А что было бы, брат Андрей, если Деметра в то мгновение, когда решалась вся твоя судьба, оглянулась на тебя? Галки слетели бы со своих вётел, окружающих старинный помещичий дом с колоннами, дикие сизари слетели б с колокольни церкви и закружились над крышами, забрехали в деревне собаки, и чёрный, косматый бородач Агапён Курин, далёкий потомок лесного разбойника Кури, ехавший на обшарпанной навозом и глиной телеге, отрыгнул бы в прохладный воздух горячим сивушным облачком да подпрыгнул на заднице, взмахнув локтями, когда колесо тележное с маху наскочило на придорожный камень… Что было бы, Андрей Николаевич, если башни наших человеческих судеб возводились по законам светлого счастья, предначертанным космическими небесами?

Агапён Курин тогда не забил бы до смерти своего кума, горбоносого озорника и вора Гришку, железным шкворнем, галки по-прежнему летали бы над ветлами, и дикие голуби водились под крышей колокольни. Маленький мальчик, нечаянно забежавший в пустой храм, увидел бы Хозяина сего дома, и Тот не стал бы наказывать ребёнка за его дерзость. И можно было успокоиться на том, что Вера Кузьминична Козулина, в девичестве Ходарева, умерла не в коридоре переполненного корпуса Боткинской больницы — подобранная милицейским патрулем в Хлебном переулке, в подворотне дома № 17, — а скончалась на руках человека, который всю свою жизнь любил её как богиню. И бывший Николай Николаевич Тураев, ныне по имени Никто, вовсе не оставил её валяться в подворотне (ушёл, даже не оглянувшись) — нет, он по рассеянности вначале не заметил, правда, отсутствия рядом привычной своей тени, неизменной спутницы по московским бродяжьим кочёвкам, но вскоре хватился её отсутствия и отправился назад. Филиппинский же русский богач не вернулся из Европы на Филиппины, а поехал вместе с новой женою, певицей Анастасией Мариной, к себе на родину в Мещерский лесной край. Там он уже не застал в живых ни родителей, ни своего единственного брата, но зато увиделся с племянницей Маришей, которая ещё не вышла замуж, занималась извозом вместе с огромной Царь-бабой, и был у Мариши замечательный крепенький мерин сивой масти по кличке Хомка.