Выбрать главу

В смертный час каждого из братьев Тураевых, Андрея и Николая, в смертный час их сестрицы Лидии, а также внука Николаева Глеба — каждому из них мгновенно и ярко представилось одно и то же. Огромная раздвоенная сосна с лирообразными стволами золотистого цвета, стоящая на краю лесной поляны. Идёт к сосне человек, до пояса сокрытый в траве. Не доходя до дерева шагов двадцати, он вдруг останавливается и оборачивается лицом к тому, кто сейчас со своего смертного одра внимательно следит за ним. И никому из Тураевых, так или иначе связанных духовными узами и с этой лесной поляною, и с лировидной сосною, до конца не известен облик представшего путника. Но каждый перед смертной минутою словно начинал угадывать в нём черты где-то однажды встреченного уже человека, и встреча та, оказывается, имела огромное и прекрасное значение.

У Лидии Николаевны, лежавшей в глубоком шоке кровяного излияния мозга, вспыхнула и стала быстро разгораться в душе надежда, что человек, оглянувшийся на неё поверх шатких травяных верхушек, несёт ей чрезвычайно важную весть или даже верные документы относительно того, что жизнь её удивительно задалась, и небывалым счастьем, мало кем из людей испытанным, отмечена она, и об этом записано в казённых бумагах, принесённых к двойной сосне малоизвестным путником, напоминающим углежога и лесного духовика Алексашку Жукова, который ездил на свою духовую скипидарку по той же лесной дороге, по которой часто езживала на чистенькой чернолаковой бричке и Лидия Николаевна к своему брату.

Однажды они встретились-таки возле самой двойной сосны — он ещё издали свернул пару лошадей с дороги, приостановил свою длинную фуру со скипидарными и дегтярными бочками под деревом, а сам, оставаясь сидеть на передке воза, чёрной рукою сдёрнул с головы немыслимо закапанный смолою и дёгтем картуз и неподвижными, непонятными, словно у зверя, тёмными глазами уставился на барыню, которая с приветливой улыбкой на цветущем лице проезжала мимо. Она кивнула ему, на миг обернувшись в его сторону, — и поверх его согбенных плеч и лохматой головы увидела две мощные излучины стволов, взлетающих вверх, как само радостное устремление жизни к небу.

А косматый углежог, на минуту остолбеневший при виде барыни Тураевой, как бы почувствовал тогда лесной провидческой душою печальную и роковую общность свою с этой женщиной. Она лет через десять, а он лет через двадцать, считая с этого дня, — оба скончаются одинаковым образом. У неё мужики сожгут усадьбу — дом под розовой черепицей вспыхнет как костёр, черепица страшно затрещит в огненных вихрях, и у хозяйки, павшей замертво, отнимется язык, парализует левую руку и ногу, и она умрёт через два дня. Алексашку Жукова удар хватит после того, как ему объявят в сельсовете, что он подлежит раскулачиванию, — и, путаясь в длинном дерюжном фартуке, в котором он приехал из леса, прямо от духовой кучи, мужик вышел из казенной избы на крыльцо и тут же свалился с ног долой… Он-то и привиделся, наверное, Лидии Николаевне перед её смертью — весь прокопчённый, закапанный смолою, протягивающий чёрную руку к стволу дерева.

Братьям, Андрею и Николаю, тот человек, что появился у раздвоенной сосны в общий час кончины, представлялся неким посланцем, отправленным от одного из них к другому. И Андрей Николаевич в этом вестнике от брата Николая узнал самого себя, тридцати шести лет, подтянутого, приталенного господина в вицмундире. А Николай Николаевич с земли, лежа на острых углах кирпичных обломков, вглядывался в путника, медленно приближающегося к лирообразной сосне, и не узнавал в нём своего внука, который появится на свет двадцать один год спустя.

У всех троих Тураевых, у Андрея, Николая и сестры их Лидии, рождённых в прошлом веке, предсмертное видение завершалось тем, что посланец, шагая к раздвоенной сосне, так до неё и не добирался. Лидия Николаевна скончалась в доме лесника Власьева, лежа на соломенном тюфяке, — в тот миг, когда посланец, несущий к любимому дереву Отца-леса радостную грамоту, вдруг заспешил и ещё издали протянул вперёд руку — словно догадавшись, что дерева так и не успеет коснуться. И вот из глубины огня, наполнившего розовый дом под черепичной крышей — в яростном грохоте лопающейся в огне черепицы, в мечущихся синих лентах раскалённых газов, вытекающих из огневых недр пожара, перед Лидией Николаевной возникло на одно мгновение закопчённое лицо посланца, столь похожее на лицо углежога, которого видела она всего несколько раз в своей жизни…

А теперь я, Глеб Тураев, идущий к той же самой знаменитой сосне — всё ещё идущий, с трудом пробираясь по высокой некошеной траве, и в руках у меня старенькая двустволка, которую я взял в доме егеря Власьева.

Я уехал из колоссального Города, который был системой, неким огромным организмом налаженных систем для существования многомиллионного народа, — вначале поехал в метро, затем прибыл к автовокзалу и сел в «Икарус» — и метро, и автобус также были системами по перемещению людей в пространстве с места на место. И каждый из нас, пользующийся транспортом, также был самостоятельной системой в мировом пространстве. Громадный Город, энергично выплюнувший всех нас, пассажиров, в железном автобусе по направлению Ново-Рязанского шоссе, буйно функционировал, хмуровато дымил трубами, глухо грохотал и пульсировал, постепенно затихая позади едущей машины.

Я знал, что Город будет и дальше греметь, налаженно колыхаться и отщёлкивать колёсиками, обеспечивая жизнеспособность миллионов людей. Я только не знал, какая жизнь должна быть обеспечена гигантской работою этой Машины — качество жизни, которое должно было обрести каждое человеческое существование, нельзя было определить. И со всем тем, что делала со мною Машина, я был не согласен, и все то, что осталось позади, я покинул не только без малейшего сожаления, но с содроганием ужаса и отвращения.

Метро будет, как и всегда, проглатывать и переносить по своим бетонным внутренностям человеческие толпы; глубокой ночью оно останется пустым и неподвижным, но это будет не пустота сна или неподвижность отдыха — ночным перебоем ритма выразится всего лишь неизменность раз и навсегда созданной системы, её постоянная сущность, метафизическая константа. И только человек как система может быть изменён внутри себя — лишь только он в каждом своём случае, самостоятельно изменяясь, способен привнести новое в замыслы Великого Кибернетика.

Начался путь — куда-нибудь да выведет. Пока вывел к огромным вырубкам — пустотам на месте прежних лесов, что сведены руками узников, которые были сначала вооружены простыми топорами и пилами, затем механическими бензопилами. Обезглавленные и освобождённые от сучьев стволы вывозили на трелёвочных тракторах к огромным штабелям, где мёртвые деревья лежали, дожидаясь окончания зимы. Весною брёвна сбрасывали в реки и сплавляли до моря, где их ждали огромные плавучие лесовозы. Дальнейшая судьба выловленных из воды лесин была самой надёжной: все они аккуратным образом попадали на рамные пилы, где из выровненных кусков древесных тел выпиливали доски, деловой тёс и разного калибра строительный брус.

Но многие из деревьев, что были сброшены в реку для сплава, до моря так и не доплывали, они быстрее других набрякали водою и постепенно тонули, погружаясь одним концом вниз — так и влеклись по течению, стоя в глубине реки и покачиваясь, словно призраки. И это были самые бессмысленные жертвы из всех неисчислимых жертв того последнего Лесоповала, который я помню. В тусклой мгле подводного мира, роковым образом движущегося в одну лишь сторону, зыбкая невесомость и глубочайшая апатия порождали ощущение жизни, неотличимое от небытия. И нас, подобных утопленников, потерявших смысл собственного существования, скопилась неисчислимая толпа, которая двигалась призрачной процессией в глубине загнивающей воды. Ещё больше было тех, что лежали беспорядочными завалами на дне реки, образуя огромные залежи будущего горючего материала для новых эр существования, которые окажутся, может быть, более удачными, чем эта, где я потонул с отрезанной вершиной и отрубленными сучьями и лёг на дно реки с едкой горечью недоумения в своей душе. Для чего мне надо было метаться в грозу, стенать в бурю, раскачиваться и плакать в пургу, если огонь грядущего времени станет итогом всех моих былых страстей и усилий? Каждое дерево Леса, сгоревшее в виде полена или куска каменного угля, — это очередное моё поражение, повторная тщета, ещё раз сотворённая напрасность одинокого упования. Напрасным был всякий случай ухода моего из огня и напрасным — весь путь, совершённый мною вне огня, — ибо он был путём возвращения обратно в огонь.