Филиппу Копылову пятнадцать. Владимиру Шамшикову пятнадцать. Антону Гапченко пятнадцать. Анатолию Фурсе четырнадцать. Роману Чайкину пятнадцать.
Мать ничего не заметила. Покормив, она выдаёт бокал со сломанной ножкой:
– Поможешь?
Это лучшая в мире работа – вырезать кружочки из теста. Она приходит неожиданно, из детства, когда за столом ещё сидят бабушка с дедушкой. Вокруг шумно, тепло, оставшиеся ошмётки вновь превращаются блин, к которому надо примерить бокал. И кажется, что вся жизнь будет не менее захватывающа чем лепка пельменей.
– Давай шибче! Загружать пора.
На самом деле мать никуда не торопится. Вечером женщина успокаивается, согретая законченными делами. Что-нибудь обязательно забудется, но переделано всё равно больше, и можно тихо посидеть за столом, спросить, как прошёл день и рассказать о своём.
– Слушай, почему ты вечно куда-то спешишь? Что может случиться? Пельмени выкипят? Или что?
Плита надышала на кухонное окно, с верхних полок сбросили усики чахлые растения. На кухне хорошо, душно.
– Я боюсь не успеть, – следует усталый ответ, – на мне столько всего.
– И это так страшно? – поднимается раздражение.
– Всегда есть чего бояться.
– Например?
– Бандитов.
– Каких ещё бандитов!?
– Обыкновенных. Папу нашего, между прочим, похищали.
– В смысле...?
– Он не рассказывал, что ли? – удивляется мать, – Папа тогда дело своё открыть пытался, взял денег не у тех людей, а отдать не смог. Его прямо из кабинета выдернули, сказали – сроку тебе три дня, если не соберёшь, узнаешь, сколько человеку земли нужно. Времена лихие стояли, сплошь и рядом такое было. Компаньоны его сразу разбежались, а я, беременная, три дня не спала, бегала деньги занимала. Собрала кое-как, отнесла, и ничего, выпустили с подвала папку-то. Кстати, вежливо попрощались. Он меня потом так крепко обнял... Всегда так обнимал.
Кажется, сейчас прозвучит: "Ну что, можно мне теперь торопиться?", но мать безмолвна. Она выше любых насмешек.
Снова стыдно.
Отец вваливается с работы мокрый, пахучий, густые усы ползут вниз. Он заходит, крякает, раздевается раз, раздевается ещё и шлёпает на кухню в одних трусах, натянутых до пупка. Уминает первую порцию, уминает вторую. Рассказывает забавный случай с работы. Мать отвечает нежно, всё ещё влюблённо. Передаёт хлеб. Вечерний стол не похож на утренний. Он нетороплив, в нём нет перекуса. Хочется остаться на кухне, и чтобы был вечер, пропахнувший лавровым листом, и никуда больше не ходить, потому что там, вне очага, как и тысячи лет назад – холодная безразличная тьма.
Телефон.
Он звонит оттуда, из комнаты с разбитым окном. Звук не может выбраться наружу, гуляет по коридору, подленько затекает в кухню. Писклявый настойчивый звон. Отдать бы все пельмени на свете, лишь бы не слышать его.
– Трубит, уф... – отец икает сытым мясным душком.
– Иди бери, может девушка какая, – подмигивает мать.
Действительно – какая?
Телефон ползёт по столу. Он наверняка живой, всё подслушал и передал. Там приняли – сейчас дотянемся, напомним о себе. Зряшная навязанная машина... Петля, для вида распрямлённая в провод.
На экране красный и зелёный кружки. Липкий палец не сразу попадает в зелёный.
Звонил Вова Шамшиков.
– Да?
– Привет, – странно, это и вправду Вова Шамшиков. Обычно с него набирали, когда хотели, чтобы трубка была снята, – Что делаешь?
– Ничего. А ты?
– Да вот на вписке сижу, – слышна музыка, вопли.
– И как там?
– Ну такое, знаешь.
Вова Шамшиков слегка пьян. Когда он вернётся к бабушке, отличника выдадут розоватые щёчки. А пока опьянение подталкивает что-то сказать. Вова мнётся, будто остался наедине с Гапченко.