– В-вот поливает! – говорит Петр с жаром, с интересом и радостно, навалившись грудью на изгородь, смотрит на Иванову тещу. У него вытягивается шея, еще больше выпирает кадык и приоткрывается длинный тонкогубый рот.
Иван идет к калитке, оборачивается, стоит и смотрит с минуту на тещу. Он, видно, хочет что-то сказать, и совсем даже неплохое, по лицу видно, но теща поливает как из пулемета и размахивает руками. Выражение лица Ивана меняется, он поднимает свободную правую руку и, приставив грязный указательный палец к виску, крутит им туда-сюда. Теща замолкает, она только втягивает в себя растопыренными ноздрями воздух от злости и сейчас, кажется, может взорваться. Но Иван не боится, он поворачивается к ней спиной, открывает калитку и уходит. И вместе с ним уходите вы.
– Теперь месяца два нельзя показываться, – говорит, вздохнув, Иван, почему-то поднимает голову и смотрит вверх.
Тебе немножко обидно за Ивана, хороший мужик, а тут такая дура житья не дает, Иван рассказывал уже, и сейчас испортила настроение.
Вы идете по широкой, набитой в траве дороге, ты молчишь, даже Петр молчит, не болтает про свою тещу, только зачем-то посматривает себе под ноги, как будто ищет что-то. И Иван молчит, принимая в душе обиду и вину за то, что старая кошелка настроение испортила. Он же первый спрашивает:
– Куда пойдем-то?
В столовую вы не пойдете, туда можно сразу, только в такую погоду там сидеть в духотище неохота.
– П-па-айдем вон туда, за посадку, – показывает Петр рукой черт те куда. Он не торопится, он уже выпил небось… Но и вы, конечно, не торопитесь, только зачем в такую даль тащиться? Можно и здесь выпить. И вы останавливаетесь здесь. Рядом развилка местной железнодорожной линии, одна на одну шахту идет, другая на другую, только одна уже выработалась, а другая действует, здесь с Иваном и работаете. Перед вами на высокой насыпи – линии, с боков терриконы, сзади – дома свои с садами и огородами, а здесь – травка, и на нее вы бросаете сыр, консервы, хлеб, потом кладете бутылки.
– П-постой-ка, – останавливает тебя Петр, когда ты достаешь свой складной нож с одним большим лезвием и деревянной ручкой и собираешься открывать консервы. Он достает из бокового кармана пиджака аккуратно сложенную газетку и стелет ее на непослушной упругой траве. На газете все как-то приятнее. Петр ставит два больших граненых стакана и чашку, разрисованную цветочками. Стаканы не хотят стоять, их валит на бок трава, Петр их ставит, а они опять падают, и он отворачивается от них.
– Давай я открою, – обращается он к тебе и тянет руку за ножом.
Нет, ты не любишь таких вот дергающихся заик, ты давно уже открыл банки, а сейчас нарезаешь толстыми ломтями сыроватый хлеб, сначала вдоль, на две длинные половинки, а потом, сложив их, поперек раз пять.
Иван сидит на корточках и трет редиску о траву, счищая с нее сырую теплую землю.
– Чистить неохота, – объясняет он, не поднимая глаз, – в шкурке самые витамины, – и сглатывает слюну.
Вы знаете, что в шкурке самые витамины, и согласно молчите. А если бы это было не так, все равно спорить вы бы не стали. Сначала надо выпить, а потом можно поговорить и, может, заспорить даже, но вы сначала об этом не думаете. Иван берет бутылку, срывает пробку, отбрасывает ее в сторону, наливает водку в стакан, в чашку и последнему себе в стакан. Он разливает с таким расчетом, чтобы выпить бутылку за два раза, и вы смотрите, не отрывая взгляда, на прозрачную жидкость, называемую водкой; а покажите такого мужика, который в этот момент в сторону смотрит. Нет такого мужика…
– Ст-та-аканов только два осталось, – говорит Петр и, глядя с улыбкой на свою чашку, объясняет: – Из серванта вытащил.
– Баба уши поотрывает, – говорит Иван и внимательно смотрит, чтобы не перелить. Он, видно, тоже не любит таких дергающихся заик… Тогда зачем брал его с собой?..
– Не оборвет, – утверждает Петр.
Но ты перебиваешь его, сказав самое значительное, что когда-либо говорят мужчины, слово, в которое они вкладывают столько смысла, чувств и своего знания жизни, что ни одному писателю этого не передать, но ты, конечно, не думаешь об этом. Ты говоришь торопливо:
– Ну ладно, давай…
– Д-давай, – повторяет Петр, но ты его не слышишь, ты уже пьешь. Пьешь ты спокойно и уверенно, потому что знаешь, что не первая она и не последняя.
И Иван пьет, как ты, ну не точь-в‑точь, но похоже, хорошо пьет. А Петр, конечно, глотает торопливо, чуть не захлебывается, кадык у него дергается, нет, не нравится он тебе, но ты на него не смотришь и не думаешь о нем. Ты нюхаешь хлеб, берешь луковицу, жуешь ее с сочным хрустом, закусываешь хлебом и говоришь: