Одно из двух, либо живи в своей Лунной Долине постоянно, чтобы взяться за книгу, отложив лопату, либо не имей земли вовсе.
Отец ее и не имел - он имел все Прикамье. "Легкая постройка как бы кристаллизовалась вокруг меня и влияла на своего строителя. Она оставляла простор фантазии, как контурный рисунок. Чтобы дышать свежим воздухом, мне не надо было выходить, у меня и в доме было достаточно свежо. Даже в самую дождливую погоду я не был заперт в четырех стенах, а скорее сидел под навесом. ‹…› Я сразу оказался в соседстве с птицами, но мне не пришлось сажать их в клетку, - я сам построил себе клетку рядом с ними. Я приблизился не только к тем, кто обычно прилетает в сады и огороды, но и к более диким - к лучшим лесным певцам, которые почти никогда не услаждают слух жителей поселка" - тут уж я просто не знаю, кто это говорит, Торо или мой отец?
"Я ушел в лес потому, что хотел жить разумно, иметь дело лишь с важнейшими фактами жизни и попробовать чему-то от нее научиться, чтобы не оказалось перед смертью, что я вовсе не жил".
"Время - всего лишь река, куда я забрасываю свою удочку". Тут на полях стоит даже и восклицательный знак. Отец в равной мере был охотник и рыбак. Аксаковские "Записки об ужении рыбы" у него были еще и в отдельном экземпляре, хоть в доме имелось собрание сочинений. Но мог бы он повторить вслед за Аксаковым, когда тот упоминает в "Багрове внуке" что, де, в детские его годы уженье рыбы было еще в самом младенческом состоянии. Насколько я понимаю, отец был из первых, кто привез в начале шестидесятых годов из Америки так называемое "летающее уженье", переведенное впоследствии как нахлыст. В раннем моем детстве мы отдыхали каждый год в Тарусе, на что родителей подбил директор ПИНа Николай Николаевич Крамаренко, влюбленный на всю жизнь и в те края и в сам волшебный городок. Думается, в те времена только отец и Крамаренки, как Николай Николаевич так и Елена Игнатьевна, и были на всей Оке единственными такими удильщиками. Даже вроде бы смутно припоминаю заинтересованное недоумение местных.
Помню черную хрустальную гладь широкой Оки, заводи, заросшие ярко желтыми кувшинками. Плывет по течению лодка, свистит над водой спиннинг, скачут из воды голавли, хватая наживку. В бутылке из-под виски - холодный чай с ягодами свежей земляники. Мне лет пять.
А на залитой солнцем веранде теснятся по утрам на круглом столе нарядные коробочки с искусственными мухами из Франции, дары очаровательной коллеги Кристиан, и заготовки для мух самодельных: особая белая резина, яркие перышки. Отец отрезает ножом кусочек резины, маникюрными ножничками придает ему форму мушиного туловища и головы, красит лаком для ногтей, сушит, а затем уж прикрепляет крючок и крылышки. Как глупой рыбе не польститься на такую красоту?
Да, охотник и рыболов, но это лишь внешний облик души. Вот еще одна выделенная цитата.
"На лбу самого сурового утеса вьются нежные кудри. В Природе нет ничего мертвого. Кучи лиственного орнамента лежат вдоль насыпи, как шлак на домны, показывая, что там, внутри, печь задута и работает во-всю. Земля - не осколок мертвой истории, не пласты, слежавшиеся как листы в книге, интересные лишь для геологов и антиквариев; это живая поэзия, листы дерева, за которыми следуют цветы и плоды: это не ископаемое, а живое существо; главная жизнь его сосредоточена в глубине, а животный и растительный мир лишь паразитируют на ее поверхности".
Можно процитировать всего "Уолдена", чтобы лучше понять моего отца, но, пожалуй, это одно из самых важных мест.
По Торо отец был "рожденным в ночи". Душу его заливала иногда черная меланхолия - спокойная, но довольно жуткая. В семье было принято считать это следом страшного детства. Что говорить, детство было страшным. Но все же мне начинает казаться сейчас, что отцовская меланхолия была скорее платой homo silvestris за оборотничество - городскую половину жизни.
А в городе отец был человеком весьма светским. Помню, был канун моего двенадцатилетия, начало сентября. Как правило отца на моих днях рождения не бывало. Даже самый первый он пропустил - слал с Великой Стены по счастью запоздавшую телеграмму, чтоб назвали Татьяной… Вот и на сей раз он по обыкновению намеревался удалиться в леса. Мы вышли с ним прогуляться, или по какому-то незначительному делу, не помню, только пришли, к моему изумлению, в кафе. Отец галантно принял мою вельветовую курточку, провел за столик, заказал шампанское. Так мы и отметили вдвоем мои двенадцать. Маму бы шампанское привело в справедливый ужас, но впечатление ребенку врезалось навсегда.
Я всегда одновременно завидовала другим детям и снисходительно жалела их. У одноклассников отцы были как-то доступней, сердечнее, по домашнему проще. С ними не надо было взвешивать каждое слово, что я инстинктивно делала лет с восьми, ошибка не грозила ссорою месяца на три. С ними вообще можно было откровенно делиться ребяческими переживаниями, а с моим - нет. Не знаю почему, но нет. И вместе с тем я куда раньше, чем смогла это сформулировать, знала, что мой отец совсем другое, чем добрые обыкновенные "папы" сверстников. Он значительнее, он выше.
Отец даже внешне был совсем другое. В пятьдесят лет собственные сверстники еще шпыняли его в общественном транспорте: чего расселись, молодой человек, уступили бы место пожилому!