— Что такое, Иваныч?
Голос у старика был испуганный, и Громов протянул ему телеграмму. Поднеся бланк к самым глазам, тот долго щурился, и лицо у него сделалось грустное:
— Материнское сердце, Иваныч, а? За сколько верст чует. Его не обманешь.
А Громов даже слегка зубами скрипнул:
— Ну, старая карга!
— Кого это? — вскинулся старик.
— А с кем ты вчера чаи тут распивал? — и Громов приставил к сухонькой груди старика указательный палец. — Скажи, с кем?
— С Марьей Афанасьевной.
— Во-о!
— А она при чем?
— Да при том, что это она Ритке насексотила. Нет, скажешь?
— Марья Афанасьевна никогда бы не стала…
— Шпионить, что ль?.. Хэх! А чего ж она, скажи тогда, приходит?
Старик выпрямился, сказал торжественно:
— Жизни хочет соединить.
Громов как будто съел кислого:
— Чего мне пудришь?.. Какие жизни?
— Какие есть у нас. У ее и у меня.
— Чи-о? — еще сильнее скривился Громов. — С ума, что ль, бабка спятила?.. Сто лет в понедельник, а туда жа!
Старик выпрямился и даже приподнял подбородок:
— Открылся вчера Марье Афанасьевне: однолюб я. И память о супруге моей покойной не позволяет… Но заступиться за Марью Афанасьевну заступлюсь: женщина она порядочная. Может, и просила ее о чем твоя Маргарита. Это их женское дело. Но только я точно знаю, что сексотить она не станет. Другое дело, что вместе со мной весь поселок избегала, травки лечебные искала…
— А чего ж тогда делает вид, что не знает ничего?
— Слова она боится. Грубого.
— Скажи-ка! — приподнял руки Громов. — Нежности при нашей бедности.
— А ты, Николай Иванович, не понимаешь — давно тебе хотел, не обижайся. Без внимания ты к женской душе, вот что. И к той же Леокадии. И к своей Маргарите.
Громова кольнуло, будто тайную болячку нащупали. Поникшим голосом переспросил:
— И к Маргарите?
Старик уверенно сказал:
— А ты думал?!
Собираясь потом в больницу, Громов положил в карман пальто телеграмму. Не потому, что хотел ее Леокадии показать, нет, просто сам с собою хитрил. Хоть и понимал в душе, что дело вовсе не в телеграмме, все же она будто оправдывала Громова: мол, не было бы ее, вовек не пошел бы.
До пустыря перед больницей, засаженного недавно рядками тополей, дошел он быстро, а тут, когда увидал приземистый белый корпус, и шаг невольно замедлил, и походка у него поменялась, словно ступил на враждебную какую территорию, где ухо надо востро держать.
В вестибюле чистенько было, все покрашено, но он, потягивая ноздрями до того, что раздувались крылья широкого носа, все равно уловил этот одинаковый везде и всюду ненавистный ему кисловатый запах больницы, а когда старуха гардеробщица посоветовала ему в приемный покой обратиться, то уже одно это название острым ознобцем, будто бы шевельнувшим под шапкою волосы, ожгло Громову затылок, повеяло на него не то чтобы нездоровьем, а будто бы замогильной тишиною и холодом.
Тут полная пожилая медичка в очках никак не хотела ни пропустить его наверх, ни сказать Леокадии, чтобы та вниз спустилась, и Громов уже отчаялся, когда другая, помоложе и поприветливей, взялась за телефон, покрутила диск, и раз и другой с кем-то поразговаривала, а потом протянула трубку Громову.
— Катасонову мне! — севшим голосом сказал Громов. — Леокадию.
— Катасонова слушает.
— Это Громов говорит!
Трубка бездушно спросила:
— Какой Громов?
Чувствуя, что заигрывает голосом, и страдая от этого, он, запнувшись, переспросил:
— Ну, как это «какой»?
И Леокадия почти вскрикнула:
— Николай?!
— Да, да! Николай Громов, бригадир. Колька!
Хоть провались сквозь землю.
Трубка немного успокоилась:
— Что, Коля, случилось?
— Да дело есть… ну, надо.
— Я сейчас спуститься не могу, должна на месте, — заторопилась Леокадия. — Тогда так. Там кто сегодня? Любовь Степанна? Она строгая. Скажи, что брат… или дашь ей потом трубку, я сама скажу. А ты поднимись потом на третий, в терапию. Спросишь, где старшая сестра… дай трубку Любовь Степанне.
После разговора с Леокадией полная подобрела к Громову, сама встала, чтобы найти для него халат. Был он маленький, Громов, пытаясь натянуть его, стал мучиться.
— Что ж сразу-то не сказали? — дружелюбно корила полная. — А я гляжу, похож вроде…