Выбрать главу

— Демагогия! — пробасил Гудилин. Его не очень пока трогали, и он помалкивал. А как Мотя задрала против шерсти, не выдержал.

Мотю будто ударили по лицу.

— Демагогия!? — вскрикнула она. — Любят у нас этими словами некоторые бросаться, когда против правды нечего сказать. Слушать надо, товарищ Гудилин, что люди говорят, да понимать, что когда с тебя государство, партия спросят, — не отделаешься этим словом, как от меня хочешь отделаться. — Мотя пошла от трибуны и добавила: — Некоторым запретить надо это слово, не для них оно.

«Как он ее обидел-то, — посочувствовал Александр Николаевич рассерженной Моте. — А и мне надо ему свое слово сказать. На меня, небось, не рявкнет». Он стал обдумывать свою речь, полагая, что выступать ему еще нескоро, если вообще придется: народу в прениях много записалось, и скоро должны «подвести черту». Но тут председатель сказал, что слово просит старый рабочий Поройков и президиум предлагает выслушать его без очереди. Собрание ответило аплодисментами.

«Эх, как неожиданно», — растерялся Александр Николаевич, однако пошел к сцене.

На трибуне он замялся, подыскивая в уме первые слова, и оглядывал зал так, словно спрашивал у всех, что же он им должен сказать. И вдруг взгляд его остановился на Отнякине, который действительно выжидательно смотрел на него. «Экий, в самом деле, взгляд у него. Таким взглядом и человека остановить на ходу можно. А добрые глаза-то. Вот тебе-то я и расскажу кое-что». И, обращаясь к Отнякину, Александр Николаевич заговорил:

— Вот взошел я на это место, и будто вчера меня из этого зала провожали. Насовсем, на отдых, как говорят. А это только так показалось. На самом деле долгие дни я прожил в стороне от завода не у дел. Нелегко это. Не отдых… Так, значит, уважили вы меня, как старика, вне очереди слово дали. Спасибо. Вот я и хочу сказать по-стариковски душевно и откровенно. Нехорошо я ушел с завода. То есть проводили меня очень приятно. Подарками и сейчас любуюсь… А уходить я начал не с того часа, как меня болезнь свалила, а когда один начальственный товарищ стал мне чуть не каждый день говорить: уходить тебе, старая песочница, пора, отстоял вахту — и уходи с поста. Правильные слова его были, а обидные, потому как они говорились… по-капиталистически: износился, мол, рабочий всего-навсего, а не советский человек состарился.

Может, непонятно говорю и вроде как ни к чему про себя говорю? Нет, не про себя.

В какое время я окончательно вышел из строя? Как раз в период Двадцатого съезда партии. Великий был съезд. Все съезды нашей партии были великими и каждый раз все величественней и величественней. А для меня он особенно великий. Может, до следующего съезда не дожить мне уже… Читал, изучал я Двадцатый съезд; итоги и моей жизни на нем подведены… Потому-то я и говорю вроде о себе, а на самом деле — не о себе.

Такая у меня мысль возникла. А что, если бы всех моих сверстников в сей момент из могил поднять?

И в моем поколении люди очень задолго до такой вот, как моя, старости лишились жизни. Лежат сейчас мои сверстники кто на дне морском, кто в земных могилах, а чьи кости и без могил истлели. Погибали мои товарищи и в петле жандармской виселицы, и сражаясь за нашу власть в заоблачной высоте, и в труде — тоже. Вот какой бы строй стариков мог сейчас быть перед вами… Да только один я из таких-то на нашем собрании живой оказался. Это для меня исключительное счастье. Только оно не исключительно личное, а потому особенно необъятное. От имени своих старинных товарищей хочу говорить.

Тут у Александра Николаевича немного захватило дыхание от сухости во рту. Он посмотрел на пустой стакан, стоявший перед ним на трибуне.

Секретарь райкома схватил было со стола графин, но он тоже был пуст.

Кто-то побежал за водой. Александр Николаевич продолжал свою речь: