Мама, ты говоришь, что русские люди — открытые люди. Русский человек пошел бы к соседу, посидел бы и все рассказал ему. А у нас?! Никто не знает, что делается в доме соседа. Я хочу быть русским! А может, я русский? Русская школа… У меня, должно быть… да, да, конечно, — русский отец!»
Саша лег на кровать, зажмурился я прижался к подушке лбом.
«Бабич, Бабич! Вы слышите? Если вы до того сердечный, как она говорила, вы должны услышать, как нам с ней плохо! Где же вы были всю мою жизнь? Кто вы? Почему так долго молчали?
Я не могу без голоса человека… Бабич!.. Бабич!.. Скажите, что моя мама поправится!..
Только не говорите мне, что это — огромное горе, а горе обыкновенное; горе — как у других. Но какое дело мне до других?! Ведь это же моя мама! — Моя! Все во мне себя ненавидит за то, что это может случиться с ней. Мало ли что у других?! Но не с нею, потому что она моя. Моя мама. Об этом я никогда не думал и вдруг догадался, понял. Земля, а на ней — она.
Вот увидишь, мама, я стану другим… А сейчас — я буду молчать.
Сяду на кровать и опущу ноги. И позову к себе кого-нибудь. Кого-нибудь самого умного, самого сильного!
Я не верю, что надо смириться. Я мог бы впрячься сейчас а телегу, как лошадь. Мог бы тащить телегу. Я все могу! Я согласен… Пусть только ты поправишься, мама!
Ба-а-абич!
Нет. Я его не знаю. Не знаю, какой он — Бабич… Пусть уж лучше Ушинскис. Я позову его. Я пойду к нему. Попрошу. Он придумает что-нибудь… Ведь он… Да, да… Он умнее всех в нашем городе. А лицо у него суровее, и руки такие большие, сильные. Я помню: он тронул тогда ветку дерева, в ветка зазеленела!
Он меня научит, он может все!»
Кабинеты администрации. Все двери растворены, и блестит паркет, как видно натертый совсем недавно. Стены стеклянные, отблеск дневного солнца ложится тускло и почему-то немного грустно на вощеный паркет. Повсюду цветы — без запаха. Просто цветы в горшках и корзинах.
«Что я делаю? Я с ума сошел? Уж лучше рассказал бы все классному воспитателю. В школе я у себя, там никто бы не удивился. И меня бы к ней отпустили, отпустили куда хочу…
Что я делаю? Это же дико. — Разве ему возможно знать всех парней в своем городе? Как бы он стал работать, если бы все бежали к нему со своими горестями, печалями?..»
Так думал Саша, а шел и шел.
Не Ушинскис был ему нужен. Ему был нужен отец или хотя бы представление об отце — о мужской, несгибаемой, доброй силе. Саша не спал почти всю ночь, голова кружилась, была легкая, как пустая тыква.
Вот кабинет Ушинскиса… Да, так и есть. В этой комнате двери тоже растворены, к кабинету ведет еще одна комната, со скульптурой и графикой.
В глубине на краю дивана сидит Ушинскис, — видно, только что пришел с улицы, не успел раздеться: он в пальто и лохматой кепке.
Наклонив голову, надев очки. Ушинскис сосредоточении разбирает почту. На лице — холодное выражение. При виде рук его, интеллигентных, сильных, бросающихся в глаза рук (не поверишь, что это руки крестьянина, а ведь он был крестьянином), Сашу вдруг охватила робость. Ушинскис держал распечатанное письмо, отстраняй его от дальнозорких глаз, и быстро и деловито просматривал. На столике перед ним возвышалась груда конвертов, как видно утренняя, свежая почта.
Саша остановился в проеме двери.
— Здравствуйте, — сказал Ушинскис, почувствовав присутствие постороннего, и продолжал читать.
— Добрый день… — задохнувшись, ответил Саша.
Ушинскис не поднял головы: он продолжал сосредоточенно делать дело — просматривать почту.
— Вы, видимо, не туда попали. Если хотите держать экзамен, то вам в канцелярию. Канцелярия — с другой стороны, внизу.
— Спасибо. Я не на экзамен.
— А вам нужен лично я?
— Вы. У меня… большое горе.
— Я могу вам помочь чем-нибудь?
— …
— Но ведь вы зачем-то пришли ко мне! У вас была какая-то цель?..
— Я… я… остался совсем один. Один! Понимаете?! Я сам не знаю, зачем я… к вам…
— Вы не один. С вами — молодость. Поверьте, она могущественный друг… А жизнь во всех своих проявлениях хороша… Даже в горести и страдании…
— Нет! — ответил Саша со страстью, поразившей его самого. — Жить надо так, чтоб жить. А если плохо, так лучше совсем не надо.
— Вы швыряетесь жизнью, как это свойственно молодости, — усмехнувшись, сказал Ушинскис и продолжал сосредоточенно и насмешливо сортировать почту.
— Ага! Вот оно: письмо из Австралии. Не хотите ли марку? — Прищуренные глаза его посмотрели в упор на Сашу. — Я понимаю: вы пришли ко мне за какой-то моей мнимой мудростью. Но нет ее у меня. Нет мудрости. Никакой. Вы молоды и многое понимаете лучше меня. Каждое следующее поколение зрелей предыдущего… Молодость! Где она, этот высший из всех даров! Вчера я вел репетицию лежа. Я стар… У меня ишиас.