— Может быть, — сказал, прищурившись, Александр Александрович, пожал плечами к рассмеялся, — Может быть. Проницательность, видишь ли, дается не только людям моей профессии. Женщины вообще удивительно проницательны. Но ведь ты-то знаешь, и, может быть, ты одна… Одним словом: тяжело на старости лет не слышать в доме юного голоса, стука ее каблучков. Да, да… и ее избаловал. Согласен. Я знаю, знаю. Но что ж поделать? Не всем дан этот великий дар — быть истинным воспитателем, хотя бы своих детей… Знаешь ли, Лана, я должен тебе признаться, что больше всего любил ее, когда ей было лет шесть, когда она была мала совершенно, когда…
— Но у нас будут внуки, — ответила Лана Пименовна.
— Нет! Такого счастья не может быть!
— Почему же? Ведь у других бывает.
— Поклянись. Дай расписку, — рассмеявшись, весьма логично потребовал Александр Александрович. — Лана! Весь ужас в том, что не я, а люди вообще — подростки. Ты тоже всего лишь подросток, со всеми, так сказать, подростковыми слабостями. А ведь ты педагог. И при этом — грозный. Но я-то знаю, как ты оживляешься, если за тобой, ну… начинают, что ли, ухаживать…
— Я?!
— Да, да. Вот именно ты…
— Ты ищешь повода, чтоб снова поссориться? — вспыхнув, спросила она.
Он продолжал, вздохнул, задумчиво и печально:
— Старости вообще не бывает, Лана. Старость — понятие атавистическое. Для себя, для внутреннего своего взора, человек, как бы это выразить… человек юн. Он юн. Вот то-то, то-то оно и есть. А ты еще говоришь! Молчи. Ты молчи. Я стар. Я устал мириться и ссориться… А кроме того, в соседней комнате Саша. Слух у этого шельмеца змеиный.
Поздний час ночи. Дом спит. Не спит только Александр Александрович и часы в столовой. Их равномерное тиканье чем-то похоже на дыхание человека. К звукам ночи всегда примешивают свое дыхание эти часы.
На дворе снег. На дворе горят фонари. Белый отсвет словно бы фосфоресцирующего снега врывается в полутемную комнату. На рабочем столе Александра Александровича зажжена лампа, но свет ее затемнен абажуром, он падает лишь на письменный стол.
Бабич один на один с флюоресценцией снега, тишиной и звуком своих шагов. Ноги его обуты в старые туфли, надо ходить осторожно, чтобы не хлопали домашние туфли. И он ходит так осторожно, так тихо.
Александр Александрович, признаться, нынче очень взволнован. Это иной раз случается с нами в тишине ночи. когда мы один на один со своими мыслями и со своей памятью.
Многое в нас не выговаривается словами, многое невозможно назвать. Но как значительно, как сокровенно становится оно в глубокой ночи, в особой, хрупкой ее тишине: прошлое словно бы обретает душу, до которой нельзя прикоснуться мыслью — лишь сердцем.
Сколько раз вот так же ночью он думал о своих больных, о работе, о дочери, о жене. Сколько раз принимал решения, казавшиеся безумными при свете дня.
Все дело а том, что у ночи нет юмора. Может быть, потому, что ночь ближе всего к рубежу нашей жизни — к смерти. Кто знает?
Из какой давней дальности, по каким дорогам бежит человечья память, таинственная, как сны? Например, ни с того ни с сего он видит себя ребенком, кафель жарко натопленной печки в комнате деда. Какое; сладостное тепло испытывали ладони, прикасаясь к горячему кафелю?
Кому расскажешь о таком?! Да и что тут рассказывать? Разве поймет тебя даже самый родной тебе человек?
Такая память больше всего сродни музыке, обрывку какой-нибудь музыкальной фразы, повторяющейся всё снова и снова. Вот сейчас до конца ее пропоешь… Ан нет — не поется!
От нее пришла телеграмма. Она сообщала, что нарекла сына в его честь.
Он ответил длинным письмом, сердечно благодарил. Он ставил ее в известность, что он и жена да честь почтут заботиться об их «крестнике» — Александре. Она ответила решительно, почти оскорбленно, что это не нужно и невозможно.
В столе до сих пор хранится ее телеграмма.
Но нынче в первый раз не головой, а сердцем Александр Александрович вспомнил ушедшую Петронэль. Не мыслью, нет, другими глубинами, теми, которых не отдашь никому, даже если бы захотел.
Льет в окна московской квартиры Бабича голубоватый отсвет недавно выпавший снег; льет свой темный свет очень дальнее серое городское небо, где так далеки звезды и так далёка луна, словно ты не дитя человеческое и не тебе принадлежит оно, это черное городское небо.