Мирное житье наше было скоро нарушено. Я получила телеграмму от Вари: «Сильное нервное расстройство, бессонница, плачет, пульс сто, просит телеграфировать. Варя». После второй телеграммы отец решил вернуться в Ясную Поляну.
Трудно описать, в каком ужасном состоянии нервного расстройства мы застали мою мать. Это был бред душевнобольной женщины. Упреки, крики, рыданья, недостойные намеки, угрозы убить себя. Никто не спал. Я хотела войти к отцу в спальню, чтобы как–то оградить его. «Уйди», — тихо сказал он мне.
Сцены эти не прекращались ни днем, ни ночью… Состояние С. А. ухудшилось еще в связи с тем, что Черткову разрешили жить в Телятинках, пока его мать, Елизавета Ивановна, будет гостить у него.
На второй день после нашего приезда нервное возбуждение матери продолжалось. С криком: «кто там? кто там?» она бросилась из залы вниз, как будто кто–то гнался за ней. Я продолжала бы работать, если бы не отец. «Куда она, куда?» — закричал он с отчаянием в голосе. Мы с Душаном побежали за ней, и нашли ее лежащей на каменном полу в кладовой. Она водила по губам склянку с опиумом: «Один глоточек, только один глоток», — приговаривала она…
Мать требовала, чтобы отец отдал ей все дневники, чтобы он перестал видеться с Чертковым. Запись отца, прочитанная ею в дневнике: «Соня опять возбуждена и истерика, решил бороться с нею любовью», — вызвала с ее стороны новые упреки…
Я изнемогала от собственного бессилия, от возмущения и раздражения на мать, разъедающих душу, от бесконечной жалости к отцу.
Мать решила увезти отца к брату Сергею в Никольское — подальше от Черткова. Отец неохотно согласился. Приехала туда и Таня. Опять начались семейные совещания, советы… но, по существу, ничего не было решено. На мою мольбу, чтобы или разделили на время родителей, или чтобы кто–нибудь из старших поселился в Ясной Поляне — не обратили внимания.
Как только мы вернулись домой, возобновилось истерическое состояние матери и я с ужасом наблюдала, как с каждым днем отец слабел… Даже святой Душан возмущался: «С. А. не думает о том, что Л. Н. едва держится, сердце слабеет…».
Только старушка Шмидт считала мать больной, несчастной и искренно, без всякого усилия, жалела ее. Старушка морально поддерживала отца, она считала, что ему послано испытание, что он несет его с христианским смирением и что так и нужно.
Один раз, когда старушка Шмидт была в Ясной Поляне, приехали из Овсянникова и сообщили, что сгорела ее избушка и дом, где летом жили Горбуновы. Погибло все: за многие, многие годы переписанные ею рукописи отца, его портреты, собственноручные письма отца к ней, сгорела и криволапая собачка Шавочка, которую когда–то, в лютый мороз, с отмороженными ногами, подобрала старушка Шмидт.
Марья Александровна горько плакала, но несчастье свое несла, как испытание Богом ей посланное, и ни разу не позволила себе упрекнуть полусумасшедшего молодого человека, заподозренного в поджоге. Таня немедленно распорядилась, чтобы старушке Шмидт была выстроена новая избушка, купили ей, как она выражалась, «новое приданое». Но заменить ее потерю никто не мог. «Боже мой, Боже мой! — шептала она. — Шавочка моя… Письма дорогого Льва Николаевича… Рукописи…».
Иногда отец заходил ко мне. Ложился на диван, я продолжала печатать и мы оба молчали. «Мы без слов все понимаем, — говорил он, — если будешь говорить, лишнее скажешь».
Приехал брат Лев, но, к сожалению, мира не внес.
11 июля отец записал в дневнике:
«Жив еле–еле. Ужасная ночь. До 4 часов. И ужаснее всего был Лев Львович. Он меня ругал, как мальчишку, и приказывал идти в сад за Софьей Андреевной… Не могу спокойно видеть Льва. Еще плох я. Соня, бедная, успокоилась. Жестокая и тяжелая болезнь. Помоги, Господи, с любовью нести…».
А вечером, после того как брат Лев кричал на отца за то, что он не жалеет матери, отец сказал мне: «Мне кажется даже, что он назвал меня дрянью», и глаза его затуманились слезами. Он дал мне списать из записной книжки в дневник следующую мысль: «Я не ожидал того, что, когда тебя ударят по одной, и ты подставишь другую — что бьющий опомнится, перестанет бить, и поймет значение твоего поступка. Нет, он напротив того, и подумает, и скажет: вот как хорошо, что я побил его; теперь уж по его терпению ясно, что он чувствует свою вину и все мое превосходство перед ним. — Но знаю, что несмотря на это, все–таки лучшее для себя и для всех, что ты можешь сделать, когда тебя бьют по одной щеке — это то, чтобы подставить другую. В этом «радость совершенная». Только исполни. И тогда за то, что кажется горем, можно только благодарить».