В романе «Гианэя» Мартынова история Гианэи — девушки из внеземного мира — сплетена не столь прихотливо, но в ней нет идейно-психологической безвкусицы, хотя эта опасность подстерегала Мартынова в большей мере. Гианэя высажена с космического корабля, который вскоре взорвался. Она появилась на космической станции землян в погребальном наряде под скафандром. Готовилась взойти на костер. Корабль ее соплеменников, изгнанных со своей планеты, пришел уничтожить человечество, чтобы колонизировать Землю. Гианэя отлично знала, как поступили бы они, как поступала инквизиция (читала раздобытые разведчиками средневековые испанские книги).
Все оказалось иначе. Ее приняли как друга. И хотя потом убедились, что чужая не говорит всей правды, не переменили своего отношения. На взорванном корабле только один был таким, как люди Земли, — Рийягейя. Он уничтожил себя и соплеменников, чтобы спасти Землю. Гианэя не понимала этой жертвы. Она плоть от плоти изгнанников-аристократов. Высокомерие ослепляет ее блестящий ум, как ослепило оно захватчиков. Зная Землю по средневековью, они и мысли не допускали, что человечество так скоро создает мощную культуру и совершенный социальный строй. Подвиг Рийягейи, конечно, уменьшил жертвы, но и без того Земля постояла бы за себя: «Общество, живущее дружной, сплоченной семьей, достигшее высоких вершин науки и техники, уже непобедимо».[362]
Гианэя многое могла и многое знала. Она физически и умственно совершенней людей, и это как будто должно укрепить ее аристократическое презрение, которое земляне не могли назвать иначе как низким моральным уровнем. Но через свою судьбу, через размышления о тех, кто ее дружески принял, она «поняла, что даже Рийагейя ошибся; вы лучше нас, ваша жизнь светла и прекрасна».[363]Открытия, сделанные Гианэей в коммунистическом обществе будущего, до странности напоминают удивление, испытанное Айзеком Азимовым, когда он заглянул через страницы нашей фантастики в нравственный мир современного советского человека.
Художник использует фантастическую посылку двумя путями: по линии ее внутреннего обоснования и как сюжетную мотивировку. Оба пути, разумеется, взаимопереходят, но по преимуществу акцентируется какой-то один. С некоторых пор наши писатели пристальное внимание уделяют второму варианту, называя его фантастика как прием. Разновидность этого «приема» — фантастико-психологический роман, где на первом плане уже, так сказать, приключения характера, а фантастический элемент — в глубине сцены и обоснован без особой оглядки на науку, лишь бы он выполнил свою роль сюжетной мотивировки.
В рассказе Гансовского «День гнева» полулюди-полузвери отарки не производили бы особого впечатления, если бы не вызывали социальной аллегории, остро современной в свете нынешних толков вокруг проблемы машинного разума с его внеэмоциональной логикой. Фантастическая литература — от «Франкенштейна» до «Острова доктора Моро» — знала и не таких монстров, а кибернетика ныне дает пищу самой химерической фантазии. Автор поэтому даже не говорит об отарках, существа ли они из другого мира или искусственный продукт земного эксперимента. Важно другое — что отличает их от людей. Человек становится человеком не только своей способностью к логическим выкладкам. Если может быть создан интеллект, превышающий человеческий, то, если он будет лишен нравственности, он в сущности не станет подлинно разумным. Отарки сделались жертвой собственной жестокости. Психологизм этой коллизии и вызывает ассоциацию: ученый-милитарист, механический рассудок фашизма.
Иногда этот второй, внефантастический план спасает «фантастику как прием». В повести Емцева и Парнова «Уравнение с Бледного Нептуна» явно спорно представление о том, что микромир в какой-то своей глубине имеет окно — выход в большую Вселенную и что все мироздание замыкается, таким образом, в какое-то бесконечное кольцо. Наивна идея аппарата, который позволил бы разомкнуть это кольцо и физически проникнуть из лаборатории прямо на какую-нибудь далекую планетную систему. И все же это фантастическое «кольцо» можно рассматривать как оправу публицистически заостренных антифашистских страниц.
Лозунг фантастики как приема возник в преодолении теории предела, не изжитой и по сей день.[364] Некоторым писателям показалась недостаточной отмена принципа «на грани возможного». Они сочли, что критерий научности слишком сковывает и применим лишь для сравнительно узкой разновидности фантастической литературы. Ссылаясь на исторически сложившееся многообразие фантастики, Стругацкие утверждают, что она подчиняется всем общелитературным законам и характерна лишь «специфическим приемом (!) — введением элемента необычного».[365] Таким образом, Жюля Верна и Уэллса, Ефремова и Лема Стругацкие ставят в один ряд с Рабле и Свифтом, Щедриным и Экзюпери. Этот ряд автоматически должен быть сомкнут с народной сказочно-мифологической фантастикой.
Брандис справедливо заметил в этой связи, что Стругацкие, противореча себе, не обошлись все-таки без того, чтобы особо выделить метод современной фантастики.[366] «Отличие современного писателя-фантаста от обычного писателя, — говорят они, — состоит в том, что он пользуется методами, которые не применяли ни писатели-реалисты, ни Рабле, ни Гофман, ни Сент-Экзюпери в „Маленьком принце”».[367]
Традиция Верна и Лема отлична от традиции Гофмана и Экзюпери не только научно-фантастическими идеями, но и качеством художественной условности. Условность в фантастике Гоголя — чисто литературной природы. А вот даже Бредбери, очень вольно обращающийся с научной логикой, опирается все же не непосредственно на сказочно-поэтические мотивировки, а превращает в сказку науку. На словах Стругацкие пренебрегают различием между необычайным в сказке и в научной фантазии, а в повести «Возвращение» Горбовский не забывает заметить о чудесах Петра Петровича, что все это — сказочка. В той же повести авторы дают научно-фантастическую интерпретацию лампе Аладина: мол, это -позабытое космическими пришельцами устройство, управляющее могущественным роботом. Даже джинны и Кощей Бессмертный в современном научно-фантастическом сюжете требуют какого-то научно-технического окружения (у Стругацких, например, — в юмористической и сатирической повести «Понедельник начинается в субботу», у Снегова — в романе «Люди как боги»).
В фантастике XX в., называть ее научной или нет, от науки все равно не уйти. Правда, это иногда понимают так, что не следует-де слишком очевидно нарушать законы природы. Но более чем вековая история научной фантастики показывает, что оправдывались самые невозможные «нарушения». Количественный или дистанционный критерий ничего не объясняет. Принцип научной правды может быть приложен лишь с учетом художественной правды, стало быть, условности. Тем не менее художественная условность для современной фантастики никак не равнозначна чисто литературному приему, которым пользуются Рабле и Щедрин или писатели-нефантасты. Она должна учитывать современный уровень научного мышления, а также то, что научное мышление делается достоянием самым широких слоев читателей.
Никто сегодня всерьез не пошлет своих героев в космическое путешествие по способу переселения душ, как в романах Фламмариона и Крыжановской. С другой стороны, ни один сторонник фантастики как приема не использовал почему-то жюль-верновского варианта — из пушки на Луну. Чем не условность? Но она — устарела, а через нуль-пространство — пожалуйста. Здесь воображение опирается на дискутируемые, стало быть гипотетические, предположения. Световой луч как носитель — у Снегова.
365
А.Стругацкий, Б.Стругацкий - Фантастика - литература. / Сб.: О литературе для детей. Вып.10. М.: Дет. лит., 1965, с.137.
367
А.Стругацкий, Б.Стругацкий - Через настоящее - в будущее. Вопросы литературы, 1964, №8, с. 111.