Выбрать главу

Таким образом, перед умственным взором Екатерины на фоне революционных событий уже выступала фигура Наполеона, того самого диктатора, могучая воля которого должна была восстановить порядок во Франции, расшатанной великим внутренним кризисом. Однако надежды императрицы на реакционное движение против анархических начал французской революции не исполнились при ее жизни.

В момент ее кончины старый порядок в Европе хотя и вел упорную борьбу с принципами 1789 г., но всюду терпел неудачи.

В. Н. Бочкарев

IV. Русское общество Екатерининской эпохи и французская революция

В. Н. Бочкарева

ще задолго до грозных событий 1789 г. современники отмечали брожение умов во Франции и констатировали наличность революционного настроения во французском обществе. Так постоянный корреспондент императрицы Екатерины барон Гримм уже в 1768 г. характеризует это настроение, как «беспокойное брожение, напоминающее эпоху реформации и предвещающее неизбежное наступление революции». А несколько лет спустя тот же Гримм в одном из своих писем к Екатерине от 1775 г. полуиронически замечает: «Теперь нет такого школьника, который бы не проектировал, едва сойдя со школьной скамьи, новой системы государственного устройства; нет писателя, который бы не считал себя обязанным внушить земным властям, как им лучше всего управлять своим государством». Гримм не представлял из себя какого-либо исключения. О страшном волнении во французском обществе писал императрице в 1778 г. и граф И. Чернышев, русский посол при Версальском дворе. «Никто не может предвидеть, — читаем мы в этом письме, — куда поведет это брожение умов».

Бастилия (гравюра Volkaert)

С этими отзывами графа Чернышева и других лиц, долго живших во Франции, интересно сопоставить наблюдения русских путешественников конца 70-х гг. Так, в письмах Д. И. Фонвизина к сестре и графу Панину от 1777–78 гг. мы встречам довольно много замечаний о современном общественном и политическом строе Франции. «Первое право каждого француза, — по его словам, — есть вольность, но истинное настоящее его состояние есть рабство; ибо бедный человек не может снискивать своего пропитания иначе, как рабскою работою, а если захочет пользоваться драгоценною своею вольностью, то должен будет умереть с голоду. Словом, вольность есть пустое имя, и право сильного остается правом превыше всех законов». Возвращаясь к тому же предмету в другом своем письме Фонвнзин приходит к заключению, что следует различать вольность по праву от действительной вольности. «Наш народ, — говорит он, — не имеет первой, но последнею во многом наслаждается». От наблюдательного русского путешественника не ускользнули темные стороны старой французской монархии. «Король хотя и ограничен законами, — читаем в одном из писем Фонвизина, — но имеет в руках всю силу попирать законы». Однако, несмотря на это, народная масса обнаруживала вполне искренний патриотизм и неподдельную лояльность. «Все они с восхищением, — замечает Фонвизин о французах, — так привязаны к своему отечеству, что лучше согласятся умереть, нежели его оставить. Последний трубочист вне себя от радости, коли увидит короля своего; он кряхтит от подати, ропщет, однако последнюю копейку платит во мнении, что тем пособляет своему отечеству». В заключение он прибавляет: «Коли что здесь действительно почтить и коли всем перенимать здесь надобно, то, конечно, любовь к отечеству и государю своему». Почти к одинаковому выводу приходить и княгиня Е. Р. Дашкова, которая во время своего пребывания в Париже в конце 70-х гг. вращалась в самом избранном обществе. «Патриотический энтузиазм, — пишет она в своих мемуарах, — еще был национальной гордостью; идея о монархе и гильотине еще так была темна, что Людовик, хотя исподтишка и называли его „королем по ошибке“, был предметом народного обоготворения».

Мирабо (колл. В. М. Соболевского)

Однако к 80-м гг. революционное настроение все сильнее и глубже проникало во французское общество, и уже многим казалось, что данное положение вещей не может привести ни к чему иному, как к страшному перевороту. Вполне понятно, что движение умов, совершавшееся во Франции, должно было неизбежно отразиться на общественном настроении других европейских государств, так как, по справедливому замечанию А. Н. Пынина, «в иных формах старый политический порядок и здесь отживал свое время». Почти повсеместно замечалась реакция против французского рационализма и материализма, и вполне понятно, говорит тот же историк, что «все философское вольномыслие, все поиски за естественным и справедливым устройством человеческого общества не были делом только немногих светлых или необузданных умов, но были также отражением стремлений целых масс, утомленных устаревшими формами быта и искавших избавления в новом разумном устройстве общества и государства».

Но то, что происходило в Западной Европе накануне великой революции, лишь с трудом могло найти себе отклик в России. Несмотря на космополитический характер французских освободительных идей, не было, можно сказать, другой европейской страны, которая была бы так застрахована от революционной пропаганды, как владения императрицы Екатерины — этого философа на престоле. В последние десятилетия перед французской революцией в России достигли своего кульминационного развития те самые рабовладельческие отношения и сословные привилегии, которым «принципы 1789 года» наносили во Франции смертельный удар. «Революционная пропаганда, — говорит Сорель, — не могла подвергнуть Россию серьезной опасности», «не одно расстояние спасало ее, но самый характер цивилизации этой империи». Россия поражала своей культурной отсталостью, «народ в ней, — по словам Рамбо, — не читал ничего, провинциальное дворянство и горожане читали мало, а придворная и чиновная знать читала преимущественно французские книги». Просветительная философия XVIII в. могла быть понята в России крайне поверхностно, как пресловутое «вольтерьянство». Для русских вольнодумцев середины XVIII в. «вольтерьянство» было ни чем иным, как победой здравого смысла над суеверием, как «легкой чисткой человеческих мозгов, а не упорной борьбой за реформу человеческих учреждений и верований». О французских мыслителях самой крупной величины даже наиболее образованные представители русского общества отзывались довольно пренебрежительно. «Д'Аламберты и Дидероты, — читаем в одном из писем Д. И. Фонвизина, — такие же шарлатаны, каких видал я всякий день на бульваре; все они обманывают народ за деньги и разница между шарлатаном и философом только та, что последние к сребролюбию присовокупляют беспримерное тщеславие».

Клятва в Jeu Paume (с ред. грав. из соб. В. М. Соболевского)

От людей старшего поколения Екатерининского общества ускользал смысл происшедшего крупного перелома в характере философской мысли второй половины XVIII в. В 80-х гг. вольтерьянство сделалось уже боевым кличем, означавшим борьбу и торжество свободной мысли над государственной церковью, над догмой, защищаемой силами инквизиции и иезуитизма. Высшая русская знать, поверхностно усвоившая себе французскую цивилизацию, не любила обсуждать вопросы, выдвигаемые передовой европейской общественной мыслью. Граф Сегюр, живший несколько лет в России, замечает в своих мемуарах, что «в петербургских салонах никогда не говорили о политике даже для того, чтобы хвалить правительство».

Сорель, изучивший европейское общество в период великой революции, приходит относительно России к вполне верному заключению. «В ней, — говорит он, — не было почвы ни для политической, ни для гражданской свободы, так как в ней отсутствовали все три наиболее существенные элемента французской революции: привилегированное и бессильное дворянство, честолюбивая и влиятельная буржуазия и крестьяне-собственники». От русского крестьянина, окончательно закрепощенного в царствование Екатерины II, ускользал самый смысл революции, как борьбы за коренной политический и социальный переворот. Дворянство, демократизированное табелью о рангах, не представляло из себя замкнутого сословия с прочной политической традицией. В городах жили купцы, ремесленники и чиновники, но они не являлись тем третьим сословием, которым так сильна была европейская общественность. «То были люди, — говорит тот же Сорель, — вполне подчиненные государству, весьма мало доступные западным идеям и скорее склонные давать им отпор».