Бриссо (портрет Бонневаля)
Вообще же говоря, деятели Учредительного собрания не глядели так далеко. Война казалась большинству из них опасной не потому, что она могла принести гибель революции, а потому, что у них были серьезные опасения на счет армии: она представлялась им ненадежной с точки зрения революции. Эти опасения первое время были не чужды и Законодательному собранию, но когда ребром поставился вопрос об опасности со стороны правительств Европы, страх перед армией стал проходить. Тем более, что наиболее реакционная часть офицерства к этому времени успела эмигрировать. Вопросы внешней политики мало помалу стали в порядок дня. Вот тут-то и была выдвинута впервые теория жирондистов, провозглашенная впервые Бриссо, Икаром и Кондорсе. Они были убеждены, что система вооруженной пропаганды явится спасением в той опасности, которая грозила Франции от Европы. Они ни на минуту не сомневались, что стоит только революционным войскам перейти границу, неся впереди знамя с начертанными на нем принципами 1789 года, и народы внезапно, не задумываясь ни над чем, восстанут против своих правительств. Восстание расстроит планы коалиции и таким образом спасет Францию. В этой теории было много наивного идеализма, и ее стратегическое значение было, конечно, очень невелико. Робеспьер чувствовал это, когда во время прений о внешней политике в якобинском клубе в начале 1792 года горячо восставал против жирондистских идей. Он доказывал, что «люди не любят вооруженных миссионеров», что вооруженная пропаганда может привести к результатам весьма плачевным, особенно при жалком положении французских вооруженных сил. Эта точка зрения одержала верх. Победа над жирондистами в этом вопросе была облегчена для Робеспьера еще и тем, что многие считали неблагоразумным втягивать страну во внешние осложнения, не сокрушив окончательно королевскую власть.
Так, соображения внешней опасности тесно переплетались с мотивами внутренних тревог и не выпускали революционную политику из круга жутких колебаний. И были все основания для тревог, ибо Европа не дремала.
Верньо (Bonneville, колл. В. М. Соболевского)
В начале революции единственным поводом для недовольства против Франции у Австрии и Пруссии была судьба имперских клиньев во французской территории, подпавших под действие декретов 4 августа. Но поводы эти были незначительны. Крупных интересов они не затрагивали, и потому к большим осложнениям не приводили. Из-за того, что в каком-нибудь Мемпельгарде у князя были отняты феодальные права, трудно было ожидать объявления войны. Варенские события, в которых старая Европа не могла не видеть тяжкого оскорбления королевской власти, как таковой, сделали положение более серьезным. Настроения и приготовления в Германии приняли вследствие этого настолько вызывающий характер, что партия мира во Франции потеряла почву. В марте 1792 года образовалось так называемое жирондистское министерство, руководимое г-жой Ролан и насквозь пропитанное иллюзиями Бриссо; уже 20 апреля оно заставило Людовика объявить войну «королю Венгрии и Богемии». Такой титул был выбран из осторожности, чтобы не вовлечь в войну имперских князей и особенно Пруссии. Но осторожность не привела ни к чему. Попытки министра иностранных дел Дюмурье предупредить войну с Пруссией оказались безуспешны. В силу заключенного ранее Пильницкого соглашения (27 авг. 1791) Пруссия примкнула к Австрии. Первые неудачи на полях сражения опрокинули жирондистское министерство. Законодательное собрание 11 июля объявило отечество в опасности. Декрет всколыхнул всю страну сверху донизу. В одном порыве слились все классы третьего сословия и все, что осталось от первых двух. Общая опасность сплотила всех и положила начало тому национальному чувству, которое должно было делать чудеса в течение почти двадцати пяти лет. На эту почву упал наглый эмигрантский манифест, неосторожно подписанный герцогом Брауншвейгским (25 июля). Его результатом было прежде всего 10 августа. Рубикон был перейден. Интригам двора положен конец. Королевская власть не существовала более. Ответом на 10 августа было вступление во Францию прусских войск, а ответом на нашествие — сентябрьский погром в тюрьмах Парижа: революция защищала, как умела, свой тыл, прежде чем встретить врага лицом к лицу. А когда закаленные в боях солдаты Фридриха Великого 20 сентября столкнулись под Вальми с «неорганизованным сбродом», произошло чудо. «Сброд» блистательно устоял под адским огнем прусских пушек. Сброда больше не было под французскими знаменами. Была армия, одушевленная любовью к родине и верой в победу, готовая защищать приобретения революции против всего света. Майор Массенбах сказал, глотая горечь поражения и предвидя впереди худшее: «Мы не только проиграли сражение; 20 сентября изменило ход истории. Эта самый важный день столетия». А вечером у бивуака великий Гете, мнения которого спрашивали офицеры, произнес знаменитую фразу: «Сегодня в этом месте начинается новая эпоха в истории и вы можете говорить: я был при этом». Несколько дней спустя герцог Брауншвейгский вынужден был начать отступление.
Г-жа Ролан (портрет Heinsius)
Когда известие о Вальми пришло в Париж, Законодательное собрание уже окончило свое существование. Конвент собрался 20 сентября и взял в свои руки управление судьбами Франции. Ему суждено было потрясать мир.
После 10 августа руководители французской внешней политики всеми силами старались показать Европе, что ничего особенного, собственно говоря, не произошло, что низложение короля не должно менять отношений между Францией и державами, которые еще не воевали с ней. Конвент очень недолго стоял на этой точке зрения. Его политика была смелее и последовательнее. Громы канонады под Вальми вдохнули в него уверенность. 23 октября пруссаки очистили французскую территорию, а двумя днями раньше Кюстин занял Майнц. События, сопровождавшие оккупацию левого берега Рейна, были такого свойства, что Конвент мог с верою смотреть в лицо грядущему. Казалось, оправдывались все самые безбрежные надежды жирондистов на то, что вооруженная пропаганда будет для Франции сплошным триумфом. Девиз «guerre aux chateaux, paix aux chaumieres» принимался левобережной буржуазией с криками восторга. Ликования вызывал приказ Кюстина: «француз, сражающийся за свободу одной рукой, протягивает вам символ мира, a другой погружает свое оружие в грудь ваших притеснителей. Солдаты, защищающие рабство, одни падут под нашими ударами»… Пропаганда Форстера еще больше, чем французское оружие, открывала путь революционным войскам. Две группы третьего сословия, французская и немецкая, находившиеся в одинаковых экономических условиях, страдающие от одних и тех же условий, протягивали друг другу руки. Немцы смотрели на французов не как на завоевателей, а как на освободителей. То же было в Савойе, где французское по крови население, порабощенное Пьемонтом, устраивало овации генералу Монтескью. «Поход моей армии был сплошным триумфом», доносил генерал. «Нам казалось, — писали комиссары Конвента, — что, перейдя границу, мы не покидали родины».