Марат.
Кандидату в диктаторы, которой не хотел повторить Дюмурье и идти на верную неудачу, нужно было принять во внимание все эти обстоятельства. Бонапарт так и сделал.
С.-Жюст.
Когда итальянский поход вознес его сразу на такую высоту, где он видел около себя только одного конкурента, Гоша, когда затем смерть, словно угождая ему, освободила его и от этого последнего соперника, Бонапарт понял, что будущее принадлежит ему. Слава Лоди, Кастильоне, Арколе, Риволи, Тальяменто была достаточна для того, чтобы импонировать Франции и Парижу. Больше того: несколько столкновений с Директорией, когда Бонапарт резко отказался подчиниться ее категорическим приказаниям, послужили для него пробными шарами. Они показали ему, что и со стороны правительства он не встретит большого сопротивления, такого, которого не сумел бы одолеть. Ему теперь нужно было только два условия: быть уверенным в том, что армия будет ему повиноваться, и выбрать надлежащий момент.
Баррас (Лит. Удара).
Относительно армии Бонапарт рассуждал правильно. Он знал, что, пока он будет генералом и только генералом, армия не подчинится ему. Но если он сумеет захватить гражданскую власть, т. е. сделаться высшим начальством в стране, армия будет ему послушна даже вопреки тому, что он будет продолжать оставаться генералом. Она будет повиноваться, как повиновалась Комитету Общественного Блага и даже презираемой внутри страны Директории. А гражданскую власть он завоюет своей военной славой, блеском Лоди и Риволи. И он «решил сделаться гражданской властью, вознесенной армией, всемогущим через ту же армию, но поставленным выше армии самой волею народа и национальным характером своей власти» (Сорель). Но в эпоху итальянской кампании он не считал момент наступившим. В Момбелло, где он отдыхал между двумя победами и где держал себя совершенным царьком, он говорил одному верному человеку:
«Я хотел бы расстаться с Италией только затем, чтобы во Франции играть приблизительно такую же роль, какую я играю здесь. Но момент еще не настал: груша не созрела. К тому же не все зависит от одного меня. В Париже еще не достигнуто соглашение. Одна партия поднимает голову в пользу Бурбонов. Я не хочу содействовать ее торжеству. Мне необходимо когда-нибудь ослабить республиканскую партию, но только для себя самого. Пока же приходится идти об руку с республиканцами. Поэтому, чтобы ублаготворить парижских ротозеев (badauds), нужен мир, а раз он нужен, то заключу его я. Ибо если мир принесет Франции кто-нибудь другой, то это одно поставит его в общественном мнении гораздо выше, чем меня все мои победы».
И Бонапарт принес мир. Но так как ни Леобен, ни Кампо-Формио не подвинули отношений внутри страны настолько, чтобы «груша» казалась ему созревшей, то он ухватился за мысль об экспедиции в Египет. Там в сказочной обстановке Востока каждый новый подвиг будет принимать гигантские размеры, как в фата-моргане Сахары, а во Францию будет доходить в богатом фантастическом уборе саг. Там, вдали от Европы, он попробует нанести решительный удар Англии, чтобы сделать мир с Австрией более прочным и естественные границы более незыблемыми. Там он сблизится с цветом французских генералов и сумеет образовать нечто в роде главного штаба на случай переворота. И что самое главное он проведет там то время, которое необходимо с точки зрения роста внутренних отношений. Когда он вернется, «груша» готова будет сама упасть ему в руки. Он чувствовал в Париже дух переворота. Он наблюдал ожесточенную борьбу партий и видел, что пока ни у одной из них нет шансов на успех. Он рассчитывал, что при его возвращении весы будут более определенно склоняться в сторону партизанов переворота. Тогда он бросит на эти колеблющиеся весы свою шпагу, обвитую лаврами новых побед.
Действительность не обманула Бонапарта. Республиканская идея, которая в руках термидорианцев сделалась знаменем личных выгод и партийного карьеризма, уже не вызывала всеобщего энтузиазма. Преданность ей ослабевала, потому что порывались нити, привязывающие ее к интересам разных групп общества. Чтобы представить себе вполне ясно как этот процесс, так и сопровождающий его процесс роста контрреспубликанских вожделений, подготовлявших переворот в силу внутренних отношений, нужно оглянуться на последний момент в жизни Конвента.
После того, как термидорианцы укрепились во власти[5], сокрушив якобинцев; после того, как они почувствовали все выгоды своего положения, им естественно пришла в голову мысль — сохранить эти выгоды и при новом порядке, который должна была ввести конституция III года. Так как в Конвенте у них было большинство, то они без труда провели постановление (авг. 1795 г.), что две трети будущих законодательных собраний: совета пятисот и совета старейшин, будет избрано среди членов Конвента. Когда умеренная часть парижских избирателей восстала с оружием против этого решения, уничтожавшего свободу выборов, Конвент раздавил восстание 13 вандемьера (5 окт. 1795 г.)[6], отдав начальство над войсками Бонапарту. После этого Конвент спокойно разошелся. Состоялись выборы. Вместо Комитета Общественного Блага явилась Директория, а значительная часть членов Конвента снова расселась в обоих советах, лишь переменив прежний скромный костюм на новый, яркий и театральный.
Сиэс (Порт. Бонневиля).
Постановление о двух третях на два года отдало Францию в руки термидорианцев. У них было большинство в собраниях, было большинство и в Директории[7]. Выборы 1797 г. изменили все. Термидорианцы потеряли большинство в собраниях. В Директории Летуриера сменил Бартелеми. Теперь, несмотря на перевес голосов, Карно и Бартелеми, организатор победы и главный деятель Базельского мира, без труда побивали своим нравственным авторитетом проходимцев, забравших в руки власть. Поэтому собрания резко пошли против Директории. Закон за законом принимался вопреки Директории, и «триумвиры» начали чувствовать, что почва уходит у них из-под ног. Тогда, по соглашении с Бонапартом, который был в ореоле своих итальянских побед, Баррас, Рейбель и Ларевельер замыслили новый удар против конституции.
Бонапарт прислал им на этот предмет самого недалекого и самого отважного из своих генералов, Ожеро, и, с его помощью, Баррас с Рейбелем устроились наилучшим способом. Здание парламента было занято войсками, члены оппозиции в количестве пятидесяти трех, председатель пятисот, ген. Пишегрю, директор Бартелеми были арестованы, судимы и сосланы в Гвиану. Карно бежал. Около сотни депутатов были просто выброшены из состава обеих палат. Одновременно были арестованы и приговорены к ссылке много роялистов, чтобы придать всему делу вид борьбы с эмигрантским заговором. Директорами сделались завзятые термидорианцы: Мерлен из Дуэ и Француа, которого вскоре сменил Трельяр. Это случилось 18 фрюктидора (4 сент. 1797 г.), а восемь месяцев спустя 22 флореаля (11 мая 1798 года) была произведена новая чистка собраний, уже не с помощью штыков, а с помощью проверки полномочий. Так как умеренных уже не было, то на этот раз под «разъяснение» попали левые, якобинцы. Почва укрепилась вновь под ногами Барраса и его товарищей. Теперь они могли последовательно проводить ту политику, которой они держались у власти: политику войн, с целью довести Францию до ее естественных границ, до границ Цезаревой Галлии, т. е. ту политику, которая подкапывала республику внутри и делала ее непрочной вовне.
6
Официозной версией была та, что восстание поднято роялистами. Она имела основание, ибо к парижским секциям действительно примыкала группа роялистов.
7
Из пяти директоров Баррас и Рейбель были лидерами термидорианцев, Ларевельер-Лепо, жирондист, примыкал к ним; Карно и Летурнер продолжали оставаться по-старому якобинцами и патриотами.