И. И. Бецкий (портрет Родена)
Но оказывая покровительство эмигрантам и принимая даже при своем дворе графа Артуа, получившего от нее шпагу с девизом «с Богом, за короля», Екатерина вовсе не хотела принимать непосредственное участие в борьбе с революцией, так как участие России в европейской коалиции не вызывалось ее географическим положением. Екатерина вообще в делах внешней политики чужда была всякой сентиментальности. Европейским дипломатам, желавшим побудить Россию на открытую борьбу с революцией, Екатерина отвечала: «как хотите, но ведь своя рубашка ближе к телу». В одном же из писем к Гримму от 1793 г. она говорит: «Если я и должна вступить в ряды какой-нибудь партии, то уже, конечно, не пойду по пути тех глупостей, в которые меня хотят впутать». Как видно из дневника Храповицкого, она советовала французским принцам действовать единодушно, полагаясь более на собственные силы, нежели на союзные. В конце 1791 г. она оказала им материальную поддержку в размере 500.000 рублей и обещала дать еще столько же «для употребления на восстановление французской монархии и возвращения королевской власти».
Эмигранты давали довольно своеобразное объяснение недостаточно активному вмешательству России во французские дела. Коренную причину этого факта они усматривали в том влиянии, которое имел якобы на русскую императрицу воспитатель великих князей, Лагарп. В глазах французских эмигрантов он, как открытый сторонник разрушительных идей, представлял для их дела величайшую опасность. Все без исключения роялисты не скрывали свою ненависть по отношению к Лагарпу. В Кобленце, в этом главном стане их, многие из эмигрантов прямо выражали русскому послу графу Румянцеву свое удивление по поводу того, что Екатерина не удаляет от своего двора столь опасного приверженца революционных начал. В свите графа Артуа, во время его поездки в Петербург, находился даже некто барон Солль из Золотурна, имевший поручение из Берна, во что бы то ни стало, содействовать удаленно и гибели Лагарпа.
Кн. Е. Р. Дашкова (гравюра Осипова, изд. Мюнстера)
Но дело было, конечно, не в Лагарпе и не в чьем-либо стороннем влиянии, а в практическом и трезвом взгляде русской императрицы на дела внешней политики. Государственный эгоизм, обнаруженный Екатериной с самого вступления ее на престол, никогда не дозволил бы ей бороться за дело, не касающееся ее собственного интереса: это противоречило бы духу и направленно всего ее царствования. Политические интересы России были не на западе, не на Рейне, а на востоке, на Висле и Дунае. Французская революция отвлекала внимание императрицы от Польши, в которой она систематически поддерживала анархию, дававшую ей возможность играть решающую роль в внутренних делах Речи Посполитой.
Поддерживая коалицию только советами и денежными средствами, Екатерина не дала союзным войскам ни единого русского солдата. Всю свою ненависть к революции она выражала в том, что хотела возбудить решительно всех на борьбу с Францией.
А в то время, как европейские державы отправились крестовым походом на безбожных французов, Екатерина в тылу коалиционной армии разрешала в интересах России польский и турецкий вопросы. Знаток европейских отношений в эпоху революции, Альберт Сорель имел поэтому основание сказать: «никто больше Екатерины не способствовал образованию коалиции, но никто также не прилагал больше стараний к ее уничтожению. И, так сказать, помимо своей воли, вовсе того не сознавая, она оказала громадную услугу революции, которую проклинала и падения которой она добивалась». Таким образом, по словам французского историка, Польша поплатилась за Францию.
Наивно полагая, что 20.000 казаков будет вполне достаточно, чтобы очистить путь от Страсбурга до Парижа, Екатерина в этом отношении разделяла ту точку зрения, которая преобладала при венском и берлинском дворах и которая, в конце-концов, привела к неудачному походу коалиционных войск в 1792 году. Императрица была возмущена до глубины души заключением Базельского мира, которым, как известно, завершилась первая борьба европейской коалиции с революционной Францией. Ей казалось непостижимым, каким образом Пруссия могла помириться с «режисидами» и с «извергами человечества». После того, как Голландия подпала под влияние Франции, Екатерина гордо заявила, что она прерывает с ней всякие дипломатические сношения.
Акт в Академии Художеств. (Картина Якоби)
Но поддерживая сношения с теми французами, которых Рамбо называет дерзкими наушниками (audacieux flagorneurs), Екатерина, как мы видели, безжалостно разбивала все их надежды на непосредственное участие русского оружия в борьбе с заразой французской. Тем не менее, есть некоторое основание предполагать, что императрица, накануне своей кончины, мечтала о решительных мерах против «французской пугачевщины».
Гр. Ник. И. Панин (пис. Рослен)
Еще в 1791 году, в письме к Циммерману, она, может быть, имея в виду самое себя, говорила: «Разрушить французское безначалие значит приобрести себе бессмертную славу»… Тот человек, который подавит анархию во Франции, «окажет весьма важную услугу человечеству, которое будет ему за то обязано, потому что он утвердит снова повиновение и благоденствие народов». Русская императрица постоянно предсказывала появление во Франции диктатора; так, еще в феврале 1794 г. она пишет к Гримму: «Если Франция справится со своими бедами, она будет сильнее, чем когда-либо, будет послушна и кротка, как овечка; но для этого нужен человек недюжинный, ловкий, храбрый, опередивший своих современников и даже, быть может, свой век». «Родился ли он или не родился? Придет ли он? — все зависит от того». Если найдется такой человек, «он стопою своей остановит дальнейшее падение, которое прекратится там, где он станет, во Франции, или в ином месте».
Таким образом, перед умственным взором Екатерины на фоне революционных событий уже выступала фигура Наполеона, того самого диктатора, могучая воля которого должна была восстановить порядок во Франции, расшатанной великим внутренним кризисом. Однако надежды императрицы на реакционное движение против анархических начал французской революции не исполнились при ее жизни.
В момент ее кончины старый порядок в Европе хотя и вел упорную борьбу с принципами 1789 г., но всюду терпел неудачи.
В. Н. Бочкарев
IV. Русское общество Екатерининской эпохи и французская революция
В. Н. Бочкарева
ще задолго до грозных событий 1789 г. современники отмечали брожение умов во Франции и констатировали наличность революционного настроения во французском обществе. Так постоянный корреспондент императрицы Екатерины барон Гримм уже в 1768 г. характеризует это настроение, как «беспокойное брожение, напоминающее эпоху реформации и предвещающее неизбежное наступление революции». А несколько лет спустя тот же Гримм в одном из своих писем к Екатерине от 1775 г. полуиронически замечает: «Теперь нет такого школьника, который бы не проектировал, едва сойдя со школьной скамьи, новой системы государственного устройства; нет писателя, который бы не считал себя обязанным внушить земным властям, как им лучше всего управлять своим государством». Гримм не представлял из себя какого-либо исключения. О страшном волнении во французском обществе писал императрице в 1778 г. и граф И. Чернышев, русский посол при Версальском дворе. «Никто не может предвидеть, — читаем мы в этом письме, — куда поведет это брожение умов».
Бастилия (гравюра Volkaert)
С этими отзывами графа Чернышева и других лиц, долго живших во Франции, интересно сопоставить наблюдения русских путешественников конца 70-х гг. Так, в письмах Д. И. Фонвизина к сестре и графу Панину от 1777–78 гг. мы встречам довольно много замечаний о современном общественном и политическом строе Франции. «Первое право каждого француза, — по его словам, — есть вольность, но истинное настоящее его состояние есть рабство; ибо бедный человек не может снискивать своего пропитания иначе, как рабскою работою, а если захочет пользоваться драгоценною своею вольностью, то должен будет умереть с голоду. Словом, вольность есть пустое имя, и право сильного остается правом превыше всех законов». Возвращаясь к тому же предмету в другом своем письме Фонвнзин приходит к заключению, что следует различать вольность по праву от действительной вольности. «Наш народ, — говорит он, — не имеет первой, но последнею во многом наслаждается». От наблюдательного русского путешественника не ускользнули темные стороны старой французской монархии. «Король хотя и ограничен законами, — читаем в одном из писем Фонвизина, — но имеет в руках всю силу попирать законы». Однако, несмотря на это, народная масса обнаруживала вполне искренний патриотизм и неподдельную лояльность. «Все они с восхищением, — замечает Фонвизин о французах, — так привязаны к своему отечеству, что лучше согласятся умереть, нежели его оставить. Последний трубочист вне себя от радости, коли увидит короля своего; он кряхтит от подати, ропщет, однако последнюю копейку платит во мнении, что тем пособляет своему отечеству». В заключение он прибавляет: «Коли что здесь действительно почтить и коли всем перенимать здесь надобно, то, конечно, любовь к отечеству и государю своему». Почти к одинаковому выводу приходить и княгиня Е. Р. Дашкова, которая во время своего пребывания в Париже в конце 70-х гг. вращалась в самом избранном обществе. «Патриотический энтузиазм, — пишет она в своих мемуарах, — еще был национальной гордостью; идея о монархе и гильотине еще так была темна, что Людовик, хотя исподтишка и называли его „королем по ошибке“, был предметом народного обоготворения».