Во французской оправдательной записке, рассказав о предложении ему «двух лиц» (т. е. Армфельта и Балашова) составить триумвират, Сперанский непосредственно вслед за тем продолжает: «комитет устроился»[149]; он надеялся найти средства упрочить себя в финансовых операциях и предложил потом создать 200 млн. рублей одним почерком пера без всяких новых налогов и пошлин. «Для успеха этой чудотворной операции ставили только одно довольно тяжелое условие»: лишить Государственный Совет права рассматривать финансовые дела и сосредоточить их все в этом анонимном комитете. Сперанский говорит, что новый план финансов был известен ему перед ссылкой, но тогда он не верил, чтобы его осмелились представить, не думал, чтобы государь мог отнестись к нему серьезно[150]. Но «дело было в феврале 1812 г. Только что появился манифест о налогах. В Москве и Петербурге поднялся большой шум… Настороже всех этих слухов был один из членов секретного комитета» (очевидно, Армфельт). «Трудно ли было преувеличить их и представить недовольство нескольких помещиков, как общий и громкий крик! Несколько личностей, прибывших из Москвы» (вероятно, намек на Ростопчина), «чудесно помогли этому внушению». Стали кричать, что не время раздражать всех, особенно дворянство, когда предстоит такая опасная война; не время думать об уплате воображаемых долгов и подрывать значение ассигнаций. Эти мнения в преувеличенном и прикрашенном виде доходили до императора; дело было представлено так ловко, что, казалось, они шли со всех сторон. В этой же оправдательной записке Сперанский замечает: «Не следует ли еще удивляться, что государь так долго один поддерживал своего секретаря против всех?» Император Александр велел обсудить новый план финансов в Государственном Совете, который и отверг его, а в это время, по словам Сперанского, кибитка мчала его в ссылку.
В виду обвинений Сперанского в чрезмерной преданности французской системе (т. е. союзу с Францией), доходившей будто бы до пожертвования интересами России и даже до измены, любопытно отметить одну черту тарифной системы того времени. «Положением о нейтральной торговле на 1811 г.»[151] некоторые продукты потребления: вино, сахарный песок и др., были обложены очень высокой пошлиной (напр., кофе около 50 %), а бумажные изделия, кружева, ленты, обои, обувь, полотна, фаянсовая и хрустальная посуда, сукно, чай, многие шелковые и шерстяные ткани, шляпы, экипажи и проч. запрещены к привозу[152]. Это вызвало негодование Наполеона. Новые правила о навигации в русских портах были составлены так, что корабли под нейтральным флагом (в большинстве случаев, с английскими товарами) могли иметь доступ в русские гавани, а привоз французских предметов роскоши (привозимых сухим путем) был воспрещен. Сам Сперанский в пермском письме указывает на несогласимое «противоречие»: нельзя было «быть преданным Франции» (в чем его обвиняли) «и в то же время лишить ее всей торговли в России введением нового тарифа».
В записке Сперанского о вероятности войны с Францией (в конце 1811 г.), он говорит, что Наполеон назвал наши новые правила о торговле мерой враждебной (une mesure evidemment hostile)[153], но автор записки полагает, что ни из-за тарифа, ни из-за захвата Наполеоном Ольденбургского герцогства воевать было бы нежелательно. В пермском письме Сперанский утверждает, что, зная его работы, государь не мог сомневаться в его «политических правилах», т. е. подозревать его в измене России в интересах Франции, о чем кричали его враги: «Никто, может быть… столько не содействовал, чтобы заранее осветить истинное намерение Франции, как я». Сперанский ссылался и на то, что при отправлении в Париж графа Нессельроде с финансовым поручением относительно займа, он посоветовал открыть с ним переписку, которая впоследствии сделалась одним из источников «вернейших и полезнейших»[154].
В продолжительном разговоре со Сперанским 31 августа 1821 г. император представил «началом всему о причинах его ссылки де-Санглена» и сказал, что ему донесли о сношениях Сперанского с французским послом Лористоном и датским посланником Блумом.
Де-Санглен, правитель особенной канцелярии министра полиции, соответствовавшей бывшему потом III Отделению собственной Его Величества канцелярии, который внушал, по словам бар. Корфа, такое «омерзение» своими «обязанностями, что, как ни страшен, как ни опасен он мог быть для каждого, очень немногие» кланялись ему и даже говорили с ним, все взваливает, наоборот, на императора Александра. Нужно во всяком случае не упускать из виду, что автор наиболее подробных и красочных воспоминаний о падении Сперанского — лицо, более чем сомнительное в нравственном отношении, и потому естественно является вопрос, насколько можно полагаться на его показания в том отношении, что он желает представить главной пружиной всей интриги против Сперанского самого императора Александра. Де-Санглен ведь не скрывает, что был в постоянных сношениях с Армфельтом, который и обратил на него внимание императора Александра, и с дю-Вернэгом (второстепенным агентом Людовика XVIII, действовавшим при нашем дворе против Наполеона и в пользу Бурбонов), который еще в декабре 1811 г. говорил: «Два врага России падут и вместе с ними и Наполеон; 1812 год будет памятным годом в летописях России». Одним из этих врагов России тут считался Сперанский. Армфельт и Вернэг вместе посещали Санглена. Помимо весьма возможной неискренности Санглена в его воспоминаниях, кое-что он мог перепутать и потому, что писал их в старости. Окруженный личностями вроде Балашова, Армфельта и Санглена и другими интриганами, Александр говорил де-Санглену: «Я решительно никому не верю», и мало кого уважал, а когда по поводу жалоб государя на корыстолюбие Балашова и других Санглен заметил: «Я бы сменил их», Александр отвечал: «Разве новые лучше будут? Эти уже сыты, а новые за тем же все пойдут». Относительно Сперанского Александр I должен был признать, что он не интриган, никому не делал зла, но тут уже, кроме влияния горячо любимой сестры и внушенного ему убеждения, что вся Россия ненавидит Сперанского, по-видимому, сыграли роль и инсинуации о том, что он иллюминат, что государю грозит опасность, а самое главное, что Сперанский дурно отзывался лично о нем. И вот, имп. Александр, окруженный интриганами, по-видимому, и сам стал интриговать, а потому иногда защищал пользу интриги. «Интриганы в государстве, — сказал он Санглену, — так же полезны, как и честные люди, а иногда первые полезнее последних». Если он действительно сказал это, то, конечно, это было великое нравственное падение[155]. Не пожелав избрать путь, предложенный ему Сперанским — ввести конституционный строй, который должен был бы уничтожить или, по крайней мере, ослабить влияние придворной камарильи и при искреннем отношении государя к делу народной свободы подорвал бы гнусные влияния его окружающих, Александр запутался и заразился сам в этой гнилой среде.
Как бы то ни было, 11 марта 1812 г. Санглен был призван к государю. «Кончено! — сказал он, — и, как это мне ни больно, со Сперанским расстаться должен[156]. Я уже поручил это Балашову, но я ему не верю и потому велел ему взять вас с собою. Вы мне расскажете все подробности отправления». Далее государь сообщил ему, что Сперанский «имел дерзость, описав все воинственные таланты Наполеона, советовать» ему собрать государственную думу, «предоставить ей вести войну, а себя отстранить. Что же я такое? Нуль! — продолжал государь. — Из этого я вижу, что он подкапывался под самодержавие, которое я обязан вполне передать наследникам моим». Последние слова прямо заимствованы из записки Карамзина.
Георг Ольденбургский (С.-Обена)
12 марта Сперанский имел доклад по делам Государственного Совета у государя, который ничего не сказал о предстоящей ему ссылке. 16 был призван в Зимний дворец профессор дерптского университета Паррот, проникнутый самой пылкой, несколько сентиментальной любовью к Александру Павловичу и пользовавшийся настолько его доверием, что решался в письмах к нему затрагивать даже личную жизнь государя, правда, потому, что тот сам ее касался в беседах с ним[157]. В том волнении, которое он испытывал перед ссылкой Сперанского, он пожелал посоветоваться со своим ученым другом. «Император, — говорит он в позднейшем письме к Николаю I, — описал мне неблагодарность Сперанского с гневом, которого я у него никогда не видел, и с чувством, которое вызывало у него слезы. Изложив представленные ему доказательства его измены, он сказал мне: „Я решился завтра же расстрелять его и, желая знать ваше мнение по поводу этого, пригласил вас к себе“». Паррот обещал ответить завтра, так как считал необходимым подумать прежде, чем дать разумный совет. Судя по тому волнению, с которым говорил император Александр с Парротом, трудно предполагать, что все это было сказано им не серьезно[158], скорее можно думать, что нашлись люди, подсказывавшие ему такую трагическую развязку[159]. Судя по рассказу Санглена, государем было уже несколькими днями ранее принято решение о ссылке Сперанского, но нет ничего невероятного в том, что враги государственного секретаря договаривались в своих советах даже и до смертной казни. Тут прежде всего приходит в голову имя Ростопчина, находившегося в то время в Петербурге и способного, как показало дело Верещагина, на подобные произвольные и возмутительные меры[160]. Как бы то ни было, ответ Паррота был написан только 17 марта, в 11 часов вечера, и не мог, следовательно, повлиять на решение судьбы Сперанского, но он любопытен по некоторым указаниям. Паррот полагал, что сообщенное ему говорит сильно против Сперанского, но все же он выражал надежду, что государь не думает более о его расстрелянии и советовал удалить его из Петербурга и установить за ним такой надзор, чтобы он не мог иметь сношений с неприятелем[161]. А после войны следует назначить суд над ним из самых неподкупных людей. Паррот сомневался в том, чтобы Сперанский был настолько виновен, как это кажется, указывал на то, что в числе доносчиков на него находится такой низкий человек, как Розенкампф, который хотел вызвать падение своего благодетеля Новосильцева и которого Паррот советовал как можно скорее удалить от дел. Далее он старался подорвать доверие к Армфельту, которого сам никогда не видал, но о котором судил потому, что Розенкампф являлся одним из его главных орудий. Наконец он говорит, что мечтает о существе, которое могло бы сделать для государя то, что сделала бы императрица Елизавета. «Принц Ольденбургский, — продолжает он, — которого вы ставите во главу совета (que vous mettez a la fete du conseil)…. не может быть этим существом даже при помощи талантов великой княгини[162]… Вы напрасно возлагаете надежду на плодотворность усердия принца и деятельности министров».
149
Особый комитет для обозрения финансов из министра финансов Гурьева, Балашова, Армфельта и бар. Розенкампфа. Корф, «Жизнь гр. Сперанского», I, 248.
150
Розенкампф предлагал все движимые и недвижимые имущества русских подданных подвергнуть на время продолжения войны общему запрещению, чтобы иметь их в готовности к обязательной, по мере требования правительства, ссуде казначейству, но Государственный Совет отверг этот план. Корф, I, 248–249.
151
П. С. З. XXXI, № 24. 464. Оно затем ежегодно возобновлялось до издания нового тарифа в 1816 г.
153
Он сказал даже нашему послу Куракину, что считает новый тариф равносильным с заключением мира с Англией.
154
Нессельроде был в сношениях не только с Талейраном, но и с Коленкуром, который, отозванный в 1811 г., присоединился к тайной оппозиции Наполеону. «Дипломатич. сношения России и Франции», т. I, стр. CXVI; Lettres et papiers du chancelier comte de Nesselrode, t. II, 69–71; Des russ. Rechskanzlers gr. Nesselrode Selbstbiographie. Deutsch v. Klevesahl. Berl.. 1866, S. 34–35.
155
Напротив, в другом разговоре Санглен передает такие слова Александра I, показывающие, кроме того, его недоверие к доносу Балашова о предложении Сперанским триумвирата: «К чему было Сперанскому вступать в связь с министром полиции? Он был у меня в такой доверенности, до которой Балашову никогда не достигнуть, а может быть, никому. Один — пошлый интриган, как я теперь вижу, другой — умен; но ум, как интрига, могут сделаться вредными».
156
Нельзя не обратить внимание на то, что в конце февраля принц Георгий Ольденбургский был принят императором Александром (для чего приезжал из Твери) и немедленно возвратился туда. Великий князь Николай Михаилович, «Дипломатические сношения», VI, 234 (второй отдел этого тома). Любопытно также, что решение об удалении Сперанского было объявлено Санглену в знаменательный день 11 марта, день убиения Павла I. Это также наводит на мысль, что император Александр опасался заговора и не желал испытать участь отца. Позднее он, с одной стороны, боялся тайного общества, как видно из рассказа Ермолова одному из его членов, а с другой — не хотел свирепствовать против них, так как, по его словам И. В. Васильчикову, сам разделял в молодости их идеи.
157
15 октября 1810 г. он написал императору Александру письмо, где, обсудив политические и военные меры, которые следует принять в случае войны с Францией, и упомянув, что Наполеон будет стараться революционизировать Россию и поссорить его с подданными, предлагал государю при отправлении в армию объявить на время своего отсутствия регентшей пользующуюся общим уважением императрицу Елизавету, ум которой и правильность взглядов Паррот очень хвалил, прибавляя, что она не станет вспоминать о провинностях его пред ней как мужа. Александру делает честь, что и после этого письма он сохранил дружеские отношения к Парроту.
158
Шильдер видит в этом разговоре только комедию, Шиман — «комедию, в которой была и правда и сознательная неправда». Нужно заметить, что в это время имп. Александр был вообще в нервном состоянии; так при разговоре с франц. послом Лористоном (об отношениях России к Франции), в конце марта месяца 1812 г., слезы катились у него по щекам.
159
Быть может, своим разговором государь хотел намекнуть Парроту, что мера, которую он примет относительно Сперанского, мягче того, что ему советуют некоторые.
160
Назначенный 29 мая 1812 г. московским главнокомандующим, Ростопчин в письмах государю от 23 июля и 23 августа указывал на опасность пребывания Сперанского в Нижнем, куда тот был выслан. Мало того, он потребовал от нижегородского губернатора Руновского присылки Сперанского в Москву, но получил ответ, что он доставлен в Нижний по повелению государя, и потому без его воли не может исполнить это приказание. Вероятно, Ростопчин отдал бы Сперанского 2 сентября 1812 года на растерзание черни вместе с Верещагиным. Не даром еще 3 июня он писал нижегородскому вице-губернатору о ненависти народа к Сперанскому и о том, что некоторые, едущие на Нижегородскую ярмарку, намерены его убить. А. Я. Булгаков, знакомый Ростопчина, выражал в своем дневнике желание, чтобы Сперанского повесили.
161
Выслать Сперанского советовал и Армфельт, прибавив, что эта мера «объединит общество в одном чувстве патриотизма».
162
Лонгинов в письме к гр. С. Р. Воронцову упоминает об «известном нраве и надменности видов великой княгини». Принц Ольденбургский также мнил о себе, что он мог бы принести России много добра «в сфере более обширной и более видной» и обнаруживал притязания расширить отведенный ему круг деятельности, за что иногда получал щелчки даже от министров.