Кекуа, в своем бесформенном белом костюме, предназначенном для работы с пчелами, только плечами пожал, и я ощутил еще большую уверенность: да, именно здесь я хочу быть — в этом славном месте, где добрые люди, как Кекуа, разбираются в прополисе, но не слыхали о Шерлоке Холмсе, а что касается книг, то, как говаривал Бадди, «мы их не читаем — так только, обложку пожуем малость».
В этом прекрасном мире птицы обменивались длинными, осмысленными фразами, а люди общались с помощью односложных огрызков слов. Прежде, встречаясь с Леоном Эделем за ланчем, мы убеждали друг друга, что живем в идеальном месте. И Роз оно подходило как нельзя лучше: я хотел увезти ее из Гонолулу, но не решался приговорить девочку к жизни на материке.
Что касается Милочки, она считала это место глухоманью. Лес пугал ее, ветер, гудевший в железных деревьях, мешал спать, прибой был гораздо сильнее, чем в городе, на дороге она терялась. Милочка скучала без друзей, Пуамана нам не звонила. Даже тротуаров нет, где кататься на роликовых коньках?
— Что это? — удивился я как-то раз, застав жену на диване — она склонилась над толстой книгой, которую с трудом удерживала на коленях.
— «Анна Кара Нина», — обиженным, разочарованным голосом ответила она. — Величайший роман на свете — говорят.
— Кто говорит?
— Пи-Ви.
Она купила книгу, надеясь мне угодить, но не в силах была с ней справиться. Всхлипывая от досады, Милочка заявила, что она, видать, совсем глупая. Я обнял ее и попытался утешить:
— Это не важно.
— Это ты телигентный! — буркнула она. — Лео Толстой!
— Все мы Толстые! — жизнерадостно отозвалась из соседней комнаты Роз.
Толстая нечитанная книга в бумажном переплете быстро пропиталась влагой и стала неприятно пахнуть, но, когда я вознамерился выбросить ее — совершить своего рода акт ритуального очищения, — я нигде не мог найти этот талмуд.
В лесу жили дикие свиньи — мохнатые, черные, с большими клыками и свирепыми глазками, они прокладывали туннели среди высоких стеблей гвинейского проса. Сова, именуемая на местном наречии пуео, вылетала на закате из-под деревьев чуть подальше зеленого бунгало, словно откликаясь на лай соседских псов. Кровельные крысы устраивали себе гнезда в застрехах, забираясь туда по стволу мангового дерева, угощаясь по дороге его плодами. Пробежав мелкими шажками по ветке, они падали оттуда на крышу. Портовые крысы прогрызали дыры в стенах. На Гавайях всегда водились крысы, и акулы у самого берега, и тараканы с узором на спине, похожим на расцветку панциря черепахи, гекконы и мотыльки и десять разновидностей муравьев — вот вам живое доказательство того, что Гавайи и в самом деле — рай.
Какое-то время я ничем не занимался — только возился с пчелами, выравнивал и поправлял ульи, извлекал из них мед, а порой ездил вместе с Кекуа в город сдавать мед галлонами в магазин здоровой пищи. Мне нравилось бесхитростное дело пасечника — почти всю работу за нас выполняли пчелы. Иногда они кусались, укусы еще какое-то время чесались, и это было даже приятно.
Я вспоминал день, который провел с Лайонбергом и его пчелами. В тот раз я возил с собой Милочку. Он как раз собирал мед, я помог перенести ящики, из которых состояли этажи улья, заполненные рамками с медом. Чередуясь, мы вращали рамки в центрифуге, мед, хлынувший из разрезанных сот, ровной густой струей вытекал из краника в основании бочонка, собирался на марле, натянутой над ведром, стремительно заполняя ведро. В плотной лужице меда, скапливавшейся на марле, попадались мертвые и умирающие пчелы.
Пчелы тонут в меду не протестуя, чуть ли не с радостью, они словно бы наслаждаются гибелью, медлят в хмельной нерешительности, слабо, словно вусмерть пьяные, трепыхаются — недолгая борьба, и вот уже крылья завязли, и тело погружается, тонет в сладком сиропе, насекомое не движется, оно умерло, тельце его чернеет. Только что умершие пчелы были похожи на мушек, завязших в палеозойской янтарной смоле, растворившихся в теплоте, нежности, чистоте древесного сока, но вскоре они превращались в черные, изломанные трупики в хрупком осколке камеди. Наблюдая за этими пчелами, я думал: вот так и гуляка хотел бы утонуть в виски, пойти с радостной улыбкой на губах ко дну бочонка, а наверх только пузырьки поднимутся.
Лайонберг догадывался, что у меня на уме, потому что и сам восхищался пчелами. Он называл себя дилетантом в пчеловодстве, но этой работе, как и любому другому занятию, предавался вдумчиво и со знанием дела.
— Это вы, — сказала Милочка, тыча пальцем в утонувшую пчелу на самом дне медовой лужицы. Если уж кто умеет наслаждаться жизнью, так это Лайонберг — это было общеизвестно.