Только очутившись глубоко внизу под осоловевшими луковицами, я проникла сквозь свинцовую крышку деревянной каморки, гладкой и дорогой с виду, дээспэшно-дешевой изнутри. В последний раз скользнула в нашу старую оболочку, натягивая на себя ее плечи, с усилием втискиваясь в руки и ноги вдоль осколков ребер, но без особого успеха — все кости были перебиты, а плоть начала гнить — и вот я лежу, наполовину торча из тела, под вычурно-резным потолком ее комнатки, холодной как лед и абсурдно розовой во мраке.
Эти, которыми глядят, у нее почернели. Рот был заклеен наглухо.
Привет, произнесла она сквозь клей. Опять ты. Чего тебе неймется?
Как ты тут? говорю. Хорошо спится?
(Она услышала!)
До сих пор ничего. Ну, все? Давай на этом и закончим.
Мне просто надо кое-что узнать, прошептала я. Только одну вещь. Кстати, ты знаешь, что сегодня суббота? А знаешь, что на прошлой неделе сестренка посадила у твоего изголовья крокусы?
Кто? говорит она. Чего? Отвали. Отстань от меня. Я умерла, господи ты боже мой.
Мне очень надо знать, сказала я. Ты помнишь само падение? Можешь вспомнить, сколько оно длилось? И что произошло перед ним? Ну, пожалуйста.
Молчание. (Но я знала, что она все слышала.)
Я не уйду, пока ты не расскажешь, заявила я. Не уйду, пока не узнаю.
Молчание. Я стала ждать. Я пролежала с ней в этой каморке несколько дней. И, конечно, всячески ее изводила. Расчесывала ей швы. Шмыгала из нее туда-обратно. В одно ухо влетала, из другого вылетала. Пела песенки из вест-эндских мюзиклов (ах, какое чудесное утро[5]; где бы комнатку мне раздобыть/ чтобы холод ночной позабыть[6]; в путь-дорогу, возвращайся поскорей[7]; за мной беги/ в меня пали/ я люблю тебя[8], пела в самый затылок, и только протесты из соседних могил заставили меня умолкнуть. Тогда я воткнула ей в ноздри ее же пальцы и стала дергать за мочки ушей.
Я пропустила целых три заката и рассвета (я-то ценю каждый день, в отличие от нее, — лежит себе с полными карманами земли, покрытая самой солью земли, в уютной безопасности своего колодца дней и ночей, который уходит все глубже и глубже, и нет конца, нет дна его бездонности), пока наконец не раздался ее невозмутимый голос:
Ну, хорошо, хорошо. Я расскажу. Если ты обещаешь уйти и оставить меня в покое.
Ладно, обещаю, заметано, сказала я.
Клянешься? спросила она.
Жизнью твоей матери, отвечаю.
О, господи. «Моей матери»! Правило первое, древнее как смерть: ни о чем не напоминать, сказала она. И второе: речь пойдет только о падении. Больше ни о чем.
Ладно, говорю. Я за этим и пришла.
Что именно ты помнишь? спросила она сквозь крепко стиснутые зубы. С чего мне начать?
Ну, я помню, как вытащила тарелки из такого маленького лифта, говорю я. Помню, что старалась ничего не выронить. Потом забралась в лифт, поджав наши ноги, как ребенок в чреве матери, но не помню, зачем. А еще помню падение, ооо-гого
-гого-ооо ничего-о себе.
Я ударила нашими ногами в тонкие деревянные стенки. И почувствовала: ей это не понравилось. С убийственным вздохом она проговорила:
Это не лифт. Больно мал для лифта. Это кухонный подъемник, ты что, забыла?
Да, вот как он называется; точно: дурацкий подъемник, подъемник, подъемник.)
Ладно, слушай, раз уж тебе приспичило: за долю секунды до того, как будет слишком поздно, ты совершенно счастлива.
Слишком поздно? Для чего? спросила я.
Не перебивай, отрезала она. Я рассказываю, как считаю нужным; ты слушаешь? Я влюбилась. Как в яму свалилась. Раз, и я в капкане. Сначала навалилось счастье, потом страдание. Что мне было делать? Я всю жизнь хотела влюбиться в какого-нибудь парня или мужчину, все ждала его, высматривала. И вот однажды у меня встали наручные часы. Я подумала, может, в них попала вода, и отнесла в часовой магазин, что напротив рынка. Знаешь, где это?
5
Строки из мюзикла «Оклахома», авторы Р.Роджерс и О.Хаммерстайн. (