Но вырывать страницы – задача не из легких. Она могла бы положить телефонный справочник на колено, но груз жизней тысяч незнакомых людей казался ей неподъемным. Надо же, у нее в руке и так зажат сложенный листок бумаги, ждет своего часа. Так о чем бишь речь?
О себе – продолжение.
Через минуту она сядет и найдет этот карандаш.
Записывайте свои симптомы,сказала доктор. Ведите дневник самочувствия, своих ощущений.
Расскажите о себе.Я хороший/больной человек.
Лайз лежала в постели. Она собиралась заполнить анкету. Это было очень важно. Она держала анкету в руке. Возможно, не первый час; она не помнила, как брала ее со стола или доставала из конверта. Она могла проспать или проваляться с анкетой в руке несколько дней. Кто знает? Она спросит Дидри, когда та придет. Анкета для определения степени нетрудоспособности. Не откладывайте заполнение и отсылку анкеты, иначе вы потеряете потраченные деньги.Сколько дней я держала анкету в руке? думала Лайз. Интересно, я потеряла деньги?
Дидри наверняка знает.
Лайз начнет писать, как только почувствует силы. Я. Как только найдет карандаш.
Хороший человек. Точнее, стараюсь быть хорошей. Входя и выходя из магазина, я придерживаю дверь для пожилых людей, для матерей с колясками, да для кого угодно – человек, идущий следом или навстречу, не обязан иметь грудничка или быть старухой. Меня передергивает, когда в новостях показывают трупы в разных уголках планеты, я сочувствую родственникам погибших, чье горе демонстрируют по телевизору; я переживаю за тех, кто живет в горячих точках. Переживаю за детей, которых обижают родители или старшие братья и сестры. Переживаю за жертв пыток. За собак, которых привязывают к хитроумным устройствам и заставляют курить, за лошадей, разводимых ради эстрогена, чьих жеребят безжалостно забивают. Переживаю за вегетарианцев, для которых в ресторанах нет особого меню и над которыми принято издеваться, однако не меньше – за тех, кто ест мясо, но ущемлен в своих законных демократических правах, за курильщиков, страстно мечтающих о сигарете в зданиях, где курить запрещено. Меня беспокоят легкие курильщиков. Я всегда помогаю людям с тяжелым багажом подняться по ступенькам автобуса. Я вежливо веду себя в очереди. У кассы я всегда пропускаю вперед тех, у кого меньше покупок. На дороге я сама любезность. Я практически никогда не превышаю скорость в жилых районах. Стоя в пробке, я пускаю в ряд водителей с боковых дорог. Я уступаю.
Я не важная птица. И не святая. Я не хочу переделать мир. Но, увидев на полу паука, я всегда накрываю его чашкой или стаканом, осторожно подсовываю под низ открытку, чтобы не повредить бедняге лапки, и выпускаю на улицу через входную дверь. Ведь это хорошо? Если в отеле есть сверхурочная работа и кому-то хочется ее получить, я уступаю. А если кто-то просит поменяться сменами, я охотно соглашаюсь, если свободна.
Соглашалась. Делала. Была. Все на свете – машины, автобусы, работа, магазины, люди – все, кроме постели, в которой она лежала, относилось к прошедшему времени. А вот настоящее: я больной человек. Я ничего не делаю. У меня болит кожа. У меня болит лицо. Болит голова. И руки. И плечи, и спина, и ноги, и ступни, как правило, по очереди, но бывает, что всё одновременно. Боль гуляет по моему телу, забивая крохотные межевые столбики, будто закрепляя права на новую территорию. У меня кисти словно из камня. Они тянут руки к земле. Когда я ходила к врачу – больница находится не так недалеко, в какой-нибудь сотне ярдов, хотя теперь даже маленькая комната кажется мне пустыней, бескрайней, вылизанной ветром равниной, простертой от одной стены до другой, – тогда я поняла, что значит замедленное движение в кино. Тогда мое сердце подпрыгнуло в последний раз и забилось в груди, как птица, залетевшая в дом, как дрозд, что мечется по гостиной, ударяясь о нелепые предметы.
С тех пор я ни разу не выходила из квартиры, не спускалась по лестнице и не появлялась на улице.
Каким тесным стал мой мир! А каким был необъятным! Недавно по телевизору показывали Париж. Вид города вызвал у меня панику – толпа народа, тучи смога, рев машин, и так день за днем.
С тех пор я перестала смотреть телевизор. У меня болит сердце. Словно в нем рана. Мои глаза болят от света. Темнота охватывает меня подобно апатии, я боюсь, что апатия тоже принесет боль, которая исподволь раздирает мне внутренности, и что одним кошмарным утром я проснусь и почувствую: она здесь.
Я сплю беспокойно. Я долго лежу без сна, пока снова не погружаюсь в беспокойное забытье.
Я не знаю, когда смогу – и смогу ли вообще – снова что-нибудь делать.
Лайз лежала в постели. Она думала, как лучше изложить все это в анкете.
Ее врач покачала головой; честно говоря, мы не обнаружили у вас никакого заболевания,сказала она. С таким, знаете, милым видом. Ведь она ничем не могла помочь. Возможно, вы страдаете неизвестным заболеванием. В этом вы не одиноки. Вот, к примеру, посмотрите, у вас немного повышенный уровень лимфоцитов и моноцитов. Это может означать, что вы недавно перенесли легкую вирусную инфекцию. Но, возможно, у вас ничего не было, возможно, для вас это в порядке вещей.
Лайз лежала в постели. Дидри придет в четыре. Вот это – в порядке вещей. Сегодня Лайз способна вспомнить только песенки про всякую белиберду; про пластиковые бутылки и картонные пакеты с хлопьями, про продукты, изготовленные и съеденные сто лет назад, давным-давно сгнившие или закопанные в землю. И в этом кто-то виноват. Это Дидри виновата, что Лайз могла припомнить лишь рифмованную чепуху. Она сидела у Лайз в крови, как микроб; в конце концов, она и сама появилась, чтобы продолжить жалкую родословную. Дурацкие словечки и жалкие хромые рифмы сидели у нее в генах, ха-ха. Она расскажет об этом Дидри. Может, та развеселится. В какой-то момент и сегодня, как в предыдущие дни, часы пробьют четыре. Мгновенья сложатся в минуты, минуты в часы, наконец, стрелки часов образуют лихой излом, дверь распахнется, и войдет ее мать, триумф и стихийное бедствие во плоти. А вдруг ее мысль о генах медицински обоснована, и, помимо головной ревматической мускульной зубной боли мигреней простудных симптомов лихорадки невралгии тошноты непонятных ощущений и тому подобного, врачу следовало узнать и об этом? Возможно, это было важно. За моей спиной, подо мной, нет, вы послушайте, доктор, в земле, глубоко подо мной во тьму веков тянется вереница моих предков, в генах которых, возможно, сидел тот самый штамм безвкусицы, что достался мне по родословной непосредственно от матери. Она ничего вам об этом не говорила? Точно?
Тогда, в детстве, Лайз мучила мысль: куда разошлись тысячи пластинок с лицом ее матери на конверте? Кто купил их и принес домой, какие комнаты они повидали? И где они теперь? Эта улыбка. Проникновенный голос. Может, в пластиночном раю? Или лежат стопками в магазинах подержанных товаров, за крадеными проигрывателями? А может, они заперты внутри допотопных музыкальных автоматов по соседству с допотопными костюмами-тройками дома у ее престарелых поклонников вместе с альбомами Вала Дуникана, Лины Мартелл, Бобби Краша, Лины Заварони? [23]На гребне славы Дидри еженедельно выступала в телепередаче с куплетами собственного сочинения на темы последних новостей. Самое популярное ее творение, Старая перфокарта, подобралась к вершине хит-парада Сто лучших поп-синглов; это была шуточная жалоба перфокарты, испещренной мелкими дырочками, на появление новых компьютеров, которые вытеснили ее с товарками из употребления. Дидри совершила турне по провинции и осчастливила автографами на альбомах множество пенсионеров.
То было двадцать лет назад, когда Лайз была маленькой. Теперь тогдашние пенсионеры в могилах, ее седеющей матери давно за пятьдесят, и она время от времени выступает по местному радио, а слушатели потешаются, передразнивая ее акцент. Прошедшие годы принесли ей много горя. Дидри, утоли моя печали.
С болезнью Лайз на нее свалилось счастье. Ровно в четыре часа, пританцовывая в такт музыкальной темы собственного сочинения, она влетала из коридора в комнату, как чертик из коробочки, как героиня третьесортной комедии в комнату больной дочери, не настоящую, а сооруженную армией профессионалов – повсюду столики, ящички, безделушки на стенах, разбросанные книги, которым полагается находиться в обычных комнатах, – зрители видят три стены и готовы ржать и хлопать в ладоши, покатываясь от тупого каламбура, неудачной остроты и пошлой шуточки, уже как следует закусив расистскими или в меру неприличными анекдотами комика на разогреве. И тут навстречу теплым аплодисментам выплывает Дидри в воздушном шарфике, вроде бы само сострадание, но все-таки сияющая от счастья, потому что именно в этот период своей жизни (период как отдельная совокупность более-менее последовательных моментов жизни, которая состоит из тысяч, даже миллионов головокружительных возможностей) она веселее и счастливее, чем долгие-долгие годы, и вся раздувалась от великой важности своего нового великого проекта.