В то самое мгновение, когда открылась дверь и на пороге нарисовался ненавистный Мудрик, Фима вспомнил фамилию вонючего бомжа. Он вспомнил все.
Часть третья
Лучше бы эта рукопись сгорела
Глава 1
Завещание
«Феденька, мальчик мой любимый! Сейчас у вас на календаре 1984 год. Ты читаешь это письмо через десять лет после моей смерти. Получается, что вроде пишу тебе с того света. Но того света нет. Есть только останки от людей, когда-то живших. Останки, могилы, бумаги, потомки, память. А потом и это пропадает. Навеки. Не остается ничего. Навсегда. Вакуум.
Ладно, не расстраивайся. И не впадай в отчаяние при мыслях о смерти. Это глупо. Ты, я, любой человек – мы все уже были мертвы тот бесконечно долгий отрезок времени, что предшествовал нашему рождению. И ничего страшного: вернемся в прежнее состояние. Какая-то пара минут – и мы снова как будто и не рождались. Переживать по этому поводу бессмысленно.
Ты уже взрослый девятнадцатилетний мужчина. У тебя долгая жизнь впереди. Если получилось так, как я задумал, как пообещал мне мой друг Захар, ты еще и военный человек, молодой офицер. Не пристало тебе сопли распускать.
Сперва я должен раскрыть ту правду о себе и о тебе, которую прятал. Я надеюсь, ты поймешь меня и простишь.
С малолетства ты знал, что фамилия твоя Мудрик. Так решили мы с моим самым близким другом Захаром, Захаром Ильичом Мудриком на случай, если со мной что-то случится. Он замечательный человек, с душою чистой. Официальные посты, которые он занимал, не скурвили его, не опустили. В нем сохранились человеколюбие и способность сострадать. Ты наверняка в этом убедился. Пишу это письмо и надеюсь, что именно он тебе его передал, как я и просил его, через десять лет после того, как меня не станет. Если ж нет, если и он по какой-то злой воле, по судьбе не дожил до твоих девятнадцати, значит, тебе его передал кто-то другой, надежный и порядочный.
Ты должен знать, сынок, что папа твой, Алекин Сергей Сергеевич, на самом деле родился в 1934 году не просто в Казахстане, как я тебе рассказывал, а в так называемом Карлаге. Это один из самых больших и жутких сталинских лагерей, куда отправляли в основном по тогдашней 58-й статье. В 60-е кое-что раскрыли о тех временах благодаря Хрущеву, но это лишь крошечная проталинка была в огромном заиндевелом, зарешеченном окне. В нее мало что разглядели. А потом даже ту проталинку снова инеем затянуло, и снова одна ложь и мрак сплошной. Нужна настоящая оттепель и свобода, чтобы все узнали правду. Всю правду. Но она такая страшная, что ее не раскроют никогда. Потому что живешь ты, сынок, в огромной и ужасной стране, проклятой за что-то Богом. Богом, которого нет.
Кстати, когда прочтешь это письмо и выполнишь то, о чем попрошу в конце, беру с тебя слово – сожги его. Обязательно сожги, чтобы жизнь себе случайно не поломать. Или, если решишь все же сохранить помимо моей воли – так спрячь, чтобы ни одна живая душа не нашла. Не подведи меня.
Ты был уже не такой маленький, но я почти ничего не рассказывал тебе о моем прошлом. Не буду забивать тебе голову подробностями той моей далекой и жестокой жизни. Знай только, что не помню я своей матери и никогда не видел отца. Мама умерла там, в Карлаге. Ей было всего двадцать пять, ее сослали на пять лет за содействие врагу народа – ее родному отцу. А мой отец неизвестно кто, но, скорее всего, какой-то вольнонаемный в лагере или же кто-то из лагерной администрации. Не смог я ничего толком узнать, хотя и предпринимал усилия.
Я вырос в детском приюте при лагере. Аккурат перед началом войны с группой других детей меня отправили в Алма-Ату. Там я и школу закончил. В 53-м приехали с Захаром (мы по Алма-Ате друзья-одноклассники) под Москву, в Круглогорск. В художественный техникум поступили. Он быстро поднялся по комсомольской линии. А я… почти сразу бросил, ушел. Знаешь, сынок, я с шестого класса школы стал очень много читать. Классику и зарубежную литературу, какая у нас тогда издавалась. В Круглогорске познакомился с человеком. Он дал мне уже другие книги. Такие книги, из которых я очень многое понял про жизнь, про нашу историю недавнюю и давнюю, про советскую власть. Понял, кому я обязан своим сиротством и убожеством моего быта, нищенским существованием. И вот с тех юных пор охватила меня досада и злость. И творческий азарт, чтобы эти мои чувства как-то выразить на бумаге. Я захотел написать повесть или, если хочешь, роман о жизни такого, как я, молодого человека, родившегося в советском концлагере и решившего посвятить свою жизнь свержению дикого, бесчеловечного режима. И мести его главным охранителям.
Где и кем я только не работал, чтобы кормиться, платить за комнатку и вечерами писать мою повесть! Маму нашу, которую ты помнишь только по одной фотографии, я встретил в клубе городском. Она работала методистом, а я там на все руки старался за гроши: и афишки писал, и декорации делал, и за электрика…
Не знаю, милый мой мальчик, разузнал ли ты что-то о маме. Прости, что не рассказывал тебе, врал, как ребенку врут, чтобы не ранить: просто когда тебе два годика было, уехала она с другим человеком тайно, внезапно, не предупредив. Только записочку оставила. Я любил ее. А она другого полюбила, видимо до изнеможения, коли нашла в себе силы от тебя отказаться. Я не осуждаю ее. Я тогда уже попивать начал, весь день на работе пропадал, а вечером или лыка не вязал, или, если завязывал на время, писал до глубокой ночи свою повесть. Чего с таким жить! Те м более что женщина она была образованная, ей нормальной, духовной и душевной жизни хотелось. А через два года я узнал, что она в Сибирь уехала с тем командированным, там, не расписываясь, жили, там вместе и утонули в реке при невыясненных обстоятельствах.
Я что мог для тебя делал, но мог мало, потому что работал, пил и сочинял. Захар сильно помогал, захаживал часто, пытался меня спасать, о тебе заботился, ну да ты, наверно, помнишь дядю Захара…
Не хочу больше в подробности вдаваться, ту нашу с тобой жизнь лучше не вспоминать. Прости, что руку на тебя поднимал, кричал спьяну, прости, что детство твое изрядно подпортил. Но, может быть, ты и заботу мою вспомнишь, и те дни наши, когда я старался куда-то с тобой съездить, развлечь тебя как-то, книжки тебе читал, про жизнь рассказывал. Я чувствовал, что ты талантлив и умен не по годам, я по-своему очень тебя любил и верил в тебя. Но я тебе изменил, предал, отдав все, что еще оставалось во мне здравомыслящего и живого, этой повести проклятой и водке, палившей меня в пепел.
Я, Феденька, пил, заливая перехлесты ненависти, и повесть писал, выливая на страницы негодование и горечь. И чем дальше писал, тем больше копилось во мне озлобления и обиды. Лучшие книги, что написаны людьми, воодушевлены любовью. А я вот каким настоем пытался лечить свою душу. Конечно, больной я был человек. Фанатичный в стремлении швырнуть в рожу этого мира свою рукопись-обвинение, повесть-протест. Алкоголик, параноик, безумец, графоман – как ни назови, все будет верно. Одно лишь оправдание мне есть: я посвятил свою жизнь тому, во что искренно верил. Я верил, знал, что моя ненависть праведная, что вся гигантская свора, уже многие десятилетия правящая и помыкающая Россией, сгубила мою жизнь, и родителей и дедов моих, и миллионы других жизней. И я честно хотел об этом написать. И дать прочесть людям, и сделать так, чтобы втайне распространить ее. И если бы не сжег я в пьяном отчаянии эту почти готовую книгу, ты убедился бы, что и ненависть рождает порой честные и небездарные вещи. Что и говорить, сожженный Гоголем второй том «Мертвых душ» неизмеримо большая потеря для России, чем мое сумбурное и лихорадочное сочинение. Но я, наверно, все же был неплохим писателем, сынок. Впрочем, кому же теперь судить и кто поверит?.. Разве что ты.