– Ну что ж, неплохо, неплохо, – снисходительно констатировал Мудрик, пародийно-театральным жестом смахнув мнимую слезу. – Подсудимому удалось растрогать не только самого себя, но и суд, чем вызвать к себе доверие и сострадание. Подсудимый искусно преподнес себя как человека с чувством собственного достоинства. Он продемонстрировал самоотречение ради жизни близких, осознание трагической вины, не забыв при этом польстить высокому суду, выказать уважение памяти жертвы, столь дорогой моему сердцу. Я рыдаю, я рыдаю… Но подсудимый оказался плохим психологом и, к тому же оскорбительно недооценил умственные способности высокого судьи. Он счел, что я законченный псих и круглый идиот, способный поверить его позднему раскаянию и всерьез отнестись к его оценкам личности и творчества моего отца. Ту т подсудимый сильно, я бы сказал – смертельно прогадал. Моих мозгов, воспоминаний детства и опыта познания людей вполне достаточно, чтобы с дистанции времени посмотреть на покойного отца беспристрастно. Прочитав его исповедь, подсудимый, как и сын пострадавшего, проникся глубокой уверенностью, что автор – безнадежный алкоголик и параноидальный графоман. Автор – несчастный, больной человек с покалеченной судьбой. Он напрочь не принимал мир, в котором жил. Он был с ним в трагическом конфликте, но слишком надломлен и слаб, чтобы противостоять ему в традиционных формах. И тогда он решил бросить режиму литературный вызов, возомнив в себе дар великого художника. Он решил написать выдающийся, правдивый и мощный роман и швырнуть его, как бомбу, в логово правящей мрази. Он писал его с маниакальным упорством, заливая водкой страницы и мозги. Что там написалось? Чушь собачья, псевдофилософская белиберда? Скорее всего! Однако… Обвиняемый не мог не сделать вывод, что в определенной мере пострадавший владел словом и имел своеобразные философские воззрения. Вкупе со знанием жизни, литературы, вкупе со страстью, водившей пером, это могло привести к неплохому результату. Вполне вероятно, что рукопись романа, будучи дописанной, доработанной, отредактированной, представляла бы собой если не шедевр, то вполне достойный образец художественно-публицистической прозы. И в этот момент подсудимый, в сговоре с еще одним шалопаем, ныне покойным, взял и подстрелил мастера, как птицу влет.
– Это был случайный выстрел, Федор Захарович.
– Все в нашей жизни случайно, Ефим Романович! Сама жизнь случайна. Ну согласитесь, разве трое ваших коллег из газеты «Мысль», приятель ваш компьютерщик и еще пяток людишек, вам не знакомых, – разве не пали они случайными жертвами сценария, который я задумал и реализовал, дабы довести вас до нужной кондиции? На их месте могли быть и другие. Просто фишка так легла. Мое воображение так нарисовало. Оно же подставило «Мудрика» вместо «суслика», что, надеюсь, вызвало у вас гамму чувств и явилось полезной разминкой для вашего недюжинного интеллекта. А почему, как вы думаете, почти все персонажи этой пьесы были найдены мертвыми в одинаковой декорации, в аналогичных мизансценах? Ах, так вы ж не знаете, что не только ваш доморощенный Билл Гейтс, но и все прочие окочурились с перепою! Еще бы, пять-то бутылок беленькой залпом, без закуски, не считая пол-огурчика. Им не хотелось, не пилось. Ребята мои влили. Бедняги померли от алкогольной интоксикации. А на ногах у каждого валеночки обрезанные. А на столе стаканчик граненый, которым не пользовались, да энциклопедия двухтомная – тоже им не пригодилась. Вот, Ефим Романович, именно такая, точно такая картина предстала дознавателю, когда вскрыли дверь в комнатку батюшки моего грешного и любимого. Обстоятельства разнились только тем, что бутылочки те, выставленные крестиком, батюшке моему никто не вливал насильно – он их сам каким-то чудом одолел. Правда, стаканчиками, стаканчиками… А в остальном все совпадает. Именно ее, картинку эту, я моим людям и велел в деталях воспроизвести. Чтобы все натурально. И штофчики такие же, по образцу, что у меня хранится, и валеночки пообрезали, и словарик. Огурчик, правда, не тот, в его-то времена повкуснее солили. Вот таким образом я батюшке в потусторонний мир привет свой передавал, отвечал на письмо. Да и задачка туже закручивалась, затягивалась – вашим приятелям из прокуратуры на радость. Вы-то все дружно искали рационального объяснения, чуть с ума не сошли. А его нет. Нет его. Есть мой вполне иррациональный замысел, мой прихотливый сюжет, мой кайф. Но великий кайф впереди. Он близко. Через часок-другой, когда вы уже таки помолитесь своему еврейскому богу и таки попрощаетесь со своею никчемной жизнью, вас проводят на тот свет точно тем же путем. Как написал мой любимый, наш с вами русско-еврейский поэт Иосиф Бродский, вы отправитесь, – тут Мудрик встал в позу пиита, воздел правую руку к потолку и нарочито торжественно продекламировал: – «…в ту черную тьму, в которой дотоле еще никому дорогу себе озарять не случалось». – Потом резко сменил наклон туловища, подавшись вперед, осклабился и, ткнув пальцем в сторону Фимы, зловеще прошипел: – Ты, говнюк, не испытал ненависти и борений – того главного, что поддерживало в моем отце жизнь. Ты испытаешь его смерть.
Мудрик направился было к двери. Обомлевший от всего услышанного, Фима, тем не менее, среагировал единственно возможным и естественным образом: он заорал.
– Стойте! Даже самым страшным преступникам полагается последнее слово! Вы начали в форме судебного процесса, а заканчиваете как банальный убийца!
Он попал. Отчаяние обреченного выстрелило в яблочко. Мудрик на мгновение замер, в глазах читалось изумление. Он явно не ожидал, что у этого полутрупа хватит духу на предсмертный бунт.
– В таком случае вся ваша затея, весь ваш хитроумный и кровавый сценарий ни черта не стоят. Спектакль не состоялся: нет достойного финала! – истерично вопил Фима. – Зачем вы меня сюда тащили? Чтобы продемонстрировать свое властное и моральное превосходство? Свой интеллект? Что ж, оценил. Но та ли я аудитория, перед которой стоило так изгаляться? Покуражились бы слегка да и шлепнули себе в удовольствие. А вы – суд, обвинение, присяжные… Если играть по этим правилам, если даже минимально имитировать процедуру – вина не доказана. Тяжесть содеянного абсолютно не соответствует жестокости приговора. Фарс, чтобы потом просто убить! Валяйте, мне уже все равно. Вы тривиальный палач, а вовсе не интеллектуальный мститель, за какого себя выдаете!
– Ну ладно, ладно, не надо так нервничать, – Мудрик, поначалу опешив, снова расслабился и примирительно заулыбался. – Последнее слово вы, считай, произнесли. Если вам не хватает процедуры – ладно, ладно, я готов подарить вам мотивировочную часть. Так и быть, я расшифрую, о чем таком главном я толковал, что имел в виду, вынося приговор. Вы почти разгадали кроссворд и нашли в себе мужество на меня орать. Это похвально. Вы заслужили право понять, прежде чем погибнуть. А все просто, Ефим Романович… Прежде чем осуществить операцию и выполнить волю отца, я познакомился с вашей биографией. Это было нетрудно. Вы прожили на редкость монотонную, на редкость тихую лабораторную жизнь. Ладно бы не диссидентствовали, не подавали голоса в защиту неправедно обиженных, не писали в западные и даже в наши либеральные газеты… Не всем же геройствовать. Но вы, голубчик, за всю жизнь умудрились вообще ни с кем не конфликтовать – разве что на уровне спора в очереди за колбасой или в общественный туалет пописать: мол, вас здесь, простите, не стояло… Вы не просто обыватель. Вы убежденный, трусливый, идейный обыватель. Вы отлично понимали с юности, в какой стране живете, как чудовищно все в ней устроено, как бесчеловечно и несправедливо. Но футляр, в который вы умудрились себя впихнуть, вы заперли на пять замочков и десять защелочек. Вы жили так, словно каждое ваше слово записывает гестапо или КГБ. Даже когда миновали наиболее рискованные для болтунов времена, вы по инерции продолжали бдеть и тихушничать, позволяя себе лишь кое-где ставить имя под вашими жалкими шарадами. Боже упаси, только не публичность, только не популярность! Вы не жили в этой стране. Вы прятались в ней от нее же самой, от ее правителей и мелких князьков, от ментов и хулиганов, черносотенцев и правозащитников, злых начальников и дождливой погоды. Вы сумели затеряться в толпе соотечественников на всю жизнь. Только сыночка на всякий случай настропалили смыться – опять же вам спокойней. И все бы ничего, но был звонок на заре карьеры. Был телефонный звонок. От человека, измордованного судьбою, искалеченного алкоголем. От человека, понимавшего, что сотворили с народом, и бессильного что-либо изменить, как и вы. Но этот настрадавшийся, слабый, больной человек все же затеял свою борьбу. Тихую, подпольную, невидимую миру борьбу. Он пошел в молчаливую атаку с дешевенькой авторучкой наперевес. Бунт его сознания искал и нашел выход. Возможно, его писания были художественно блеклы и наивны. Но ему было с чем вылезти из окопа. Вы же добровольно заточили себя в уютную квартирку-камеру, клеточки кроссворда служили вам надежными решетками, и – молчок. Это ваш выбор. Каждый имеет право сделать свой выбор. Но был звонок, Ефим Романович, был звонок. И ваше «нет» убило того, кто жил достойнее вас, выше вас духовно, потому что нашел, как реализовать протест. Он, по меткому выражению поэта, к штыку приравнял перо, хотя и не успел пойти в штыковую. А вы… Словно мирный землепашец, вы плугом задели в потемках истекающего кровью воина. И поплелись дальше. Решили, что дохлый суслик подвернулся. Но вам сильно не повезло. Этот сумасшедший умирающий воин, будь он графоман, пьяница, бездарь или гений, был моим отцом. Он мечтал, чтобы я мир изменил, и я близок к этому, близок. Но он не настаивал на моем подвиге, не просил о нем. Все, что он попросил у меня, – расплатиться с вами двумя. Вот такая у него была странная последняя просьба. Одного я лишил человеческого облика, отправил на помойку, а потом велел убить. И с тобой разберусь до конца. И я исполню, черт побери, я исполню, слышишь, ты, мразь…