В доме, где я выросла, все всегда лежало на своем месте, еще ребенком я научилась складывать свои вещи и аккуратно их убирать, уходя из комнаты. Этот дом был совсем другой. Последние лучи заходящего солнца пробивались сквозь высокие окна, играла музыка, повсюду царил беспорядок. И тем не менее, дом этот казался более удобным и уютным, чем любой из тех домов, в которых я когда-либо жила.
Умберто вернулся с массивными фужерами в руках и предложил выйти в сад, чтобы полюбоваться закатом. Вдоль тропинки цвели олеандры, я насчитала шесть кормушек для птиц. Мы прошли мимо длинного прямоугольного бассейна, который отливал бирюзой в лучах заходящего солнца.
– Почему вы так любите птиц? – спросила я. Он остановился, воздев руки к небу.
– Потому что птицы придают миру такую красоту, и от них так мало вреда!
Этот ответ напомнил мне о том, насколько зациклена я была на внутреннем мире в ущерб внешнему.
Мы сидели на скамейке, потягивая вино, и глядели на океан до тех пор, пока небо не порозовело и стало трудно различать белые корабли на горизонте.
Расстояние между нами было фута в полтора, и Умберто положил руку на спинку скамьи так, что она чуть касалась моей спины. Он спросил:
– Вы понимаете, что в эту самую минуту сквозь наши тела проходят миллионы нейтрино?
Он начертил пальцем кружок у меня на шее и объяснил, что нейтрино – это самые крошечные и многочисленные частички материи, и что с ними поступает около десяти процентов солнечной энергии.
Его легкое прикосновение взволновало меня.
– Как же они могут проходить сквозь наши тела?
– Они так малы, что проходят сквозь клетки нашего тела, словно сквозь большую теннисную ракетку.
– Откуда вы это знаете?
Рука его скользнула выше, туда, где начинались волосы.
– Я люблю астрономию. Она дает возможность прикоснуться к мировому порядку. Тут-то и ощущается божественный промысел.
– Стало быть, вы верите в Бога?
В моем голосе, должно быть, появилась жесткость, потому что он убрал руку и повернулся ко мне лицом.
– Приходится верить. Без этого жизнь была бы слишком беспросветной.
Я снова почувствовала печаль от того, что потеряла способность верить в Бога. – Как вам жилось в Никарагуа?
Он опять откинулся на спинку скамейки и посмотрел на море.
– По-разному. У моей семьи была большая плантация кофе рядом с Матагальпой – около шести тысяч акров и две тысячи голов скота. Мы жили в большом доме, у нас было много слуг.
– У вас еще есть там родственники? Он медленно кивнул.
– Я родом из большой католической семьи, и очень многие из тех, кого я любил, похоронены там.
Взгляд его стал печальным, он отвернулся и сделал глоток вина.
– Извините, – мягко сказала я. Он быстро улыбнулся.
– Все в порядке. Я постоянно делаю вклады в Фонд гуманитарной помощи, но это никак не стыкуется с моей жизнью здесь: с моим делом, с моими деньгами, с моей семьей. Я должен был как-то покончить с прошлым, избавиться от комплекса вины. Но вы видите – рано или поздно увидите – он все еще при мне.
Я посочувствовала ему от души, но ощутила какую-то отчужденность. Он вырос иначе, у него были другие праздники, другая религия, другой язык.
– А вы? – спросил он. – Или мне одному обнажать душу?
– Я выросла в обстановке маленькой гражданской войны, – сказала я. – Я была единственным ребенком, и мои родители много ссорились.
– Почему у них был только один ребенок?
– У моей матери было два выкидыша, а потом пришлось удалить матку. Я жалела, что у меня нет братьев и сестер, тогда на меня бы меньше давили.
– Не знаю. Я – самый младший из пятерых, но на меня давили постоянно. Я – единственный, кто не учился в колледже. Моя сестра и старший брат – юристы, другой брат – дантист, а брат, который всего на год старше меня, – оптик.
Я улыбнулась.
– Мне нравятся «паршивые овцы». Они обычно оказываются самыми интересными членами семьи.
– Это точно. Кто продолжает дело моей матери? Кто был рядом с ней, когда она была больна? Я – единственный, кто не живет в Майами, и только меня она хочет видеть.
О, нет, подумала я. Из нее, наверное, выйдет отвратительная свекровь. Будет звонить среди ночи. Вызывать его к себе по какому-нибудь пустяковому поводу. Будет ненавидеть меня за то, что я похитила ее сокровище.
– Ваш отец жив? Он покачал головой.
– Пять лет назад у него был удар. Моей матери сейчас восемьдесят один год, с ней постоянно живут слуги, и она еще довольно крепкая.
Крепкая и упрямая, – подумала я. Он повернулся ко мне.
– Как, доктор, я плохо прошел ваши тесты?
Я покраснела и рассмеялась, и тогда он взял мое лицо в свои руки и поцеловал меня в губы.
Время замедлило свой ход. Я закрыла глаза и почувствовала, как расслабляется все мое тело. Когда он отодвинулся, я глотком допила все, что оставалось в моем фужере, и глуповато улыбнулась, но мир уже переменился.
Перед едой я отправилась в ванную для гостей на первом этаже. Там стояла открытая коробка в форме сердечка с сухими духами, лежали ножницы, а еще – несколько семейных фотографий в овальных серебряных рамках.
В подростке, одетом в смокинг, я узнала Умберто. Там стояла также фотография пожилой женщины в кресле на колесиках, мантилья покрывала ее голову и плечи. На другом снимке Умберто держал за руку очень маленького мальчика. Я решила потом расспросить его об этих людях и пошла к нему на кухню.
В кухне тоже звучала музыка. Он подпевал, повторяя последние слова строчек.
– …как-нибудь… – мурлыкал он, – …ты останешься… – увы, несмотря на свою очевидную любовь к музыке, хорошим слухом он не отличался, – …незабываемо…
Я улыбнулась.
Эсперанца сидела в клетке, специально оборудованной для интенсивного лечения: особое устройство разбрызгивало там антибиотик. У птицы было острое респираторное заболевание и, как объяснил Умберто, такой способ лечения был самым эффективным. Она выглядела очень несчастной, но Умберто заверил меня, что ее уже так лечили, и что все пройдет. В дальнейшем он собирался держать ее дома.