Меня обрадовал такой аргумент, но Атуотер, завершая свое выступление, использовала теорию Танненбаума против него самого, это был отличный логический прием.
– Доктор, давайте на мгновение предположим, что версия доктора Ринсли правильна – она отвергла сексуальные притязания мистера Арнхольта, он рассердился и впал в состояние прострации. Разве не наступил тогда такой момент в психотерапевтическом лечении, когда они оба оказались в безвыходном положении? Он требует чего-то от нее, она отказывает, а лечение не движется?
– Да, это возможно.
– А при таких гипотетических обстоятельствах разве не следовало доктору, как профессионалу в своем деле, направить этого пациента к другому психотерапевту?
Танненбаум попался в ловушку, и теперь корчился и извивался, пытаясь тянуть время и посматривая на Андербрука.
– Если такой случай, то ответ «да». Но, по-моему, случай не такой.
В конце концов он вынужден был признать, что Атуотер права: если лечение зашло в тупик, мне следовало отправить Ника к кому-нибудь из моих коллег.
Потом Андербрук попытался возместить нанесенный нам урон:
– Доктор Танненбаум, это ваше мнение, что лечение мистера Арнхольта зашло в тупик?
– Нет. Я думаю, что он еще был в середине лечения, и если бы он хотел принять ограничения, которые предлагала доктор Ринсли, его состояние продолжало бы улучшаться.
Присяжные начали кивать и что-то говорить, и я поняла, что они поверили в версию о тупиковой ситуации в лечении Ника и считали, что мне следовало отказаться от него. Это и в самом деле было так.
Следующий день был посвящен показаниям Джеймса Ремера, специалиста по депрессивным состояниям.
Он был высоким и долговязым и выглядел несколько нелепо, но Андербрук заверил меня, что он твердо стоит на своих позициях и поможет дать объяснение депрессии Ника.
Ремер познакомил присутствующих с результатами собственных научных исследований, которые продемонстрировали, что «расстройства депрессивного характера часто прослеживаются в разных поколениях одной семьи».
Андербрук воспользовался этим и задал вопрос:
– Учитывая, что родная мать мистера Арнхольта совершила самоубийство, могут ли и у мистера Арнхольта развиться расстройства депрессивного характера, переданные ему по наследству?
Ремер ответил очень хорошо:
– У него, вероятно, будут повторяться приступы депрессии, но не только из-за генетической предрасположенности, но также потому, что его мать бывала в депрессии. Наши исследования показывают, что находящиеся в депрессивном состоянии матери часто не могут удовлетворять ранних потребностей ребенка, а это закладывает основы для того, что и у ребенка в дальнейшем развивается депрессия.
Начался перекрестный допрос, и Атуотер выплеснула на Ремера множество хитро поставленных вопросов. Основано ли мнение Ремера о депрессии Виктории Арнхольт на чем-то реальном или является чистой воды спекуляцией? Согласен ли он, что Ник мог находиться в депрессии также и потому, что жизнь его изменилась к худшему? Следовало ли доктору Ринсли убедиться, существуют ли у Ника планы самоубийства, если у него была генетическая предрасположенность к депрессии?
Ремер упорно отстаивал свое мнение, его не запугали нападки Атуотер, я же с каждым вопросом ввергалась во все большее уныние.
Тот вечер был для меня самым тяжелым в ходе процесса. Я терзала себя упреками. Мне следовало более тщательно разобраться в своих собственных реакциях на Ника, следовало самой проконсультироваться по поводу Ника у психотерапевта или даже пройти у него целый курс. И уж, во всяком случае, необходимо было порекомендовать ему другого специалиста, задолго до того, как я наконец на это решилась. Он явно демонстрировал признаки глубокой депрессии, а я бежала от них. Я чувствовала, что заслуживаю наказания за преступную халатность.
На следующий день Андербрук вызвал в качестве свидетеля невропатолога. Суть его показаний сводилась к тому, что пристрастие Ника к наркотикам и алкоголю было более вероятной причиной расстройства его памяти, чем эмоциональное состояние. Атуотер в свою очередь спросила его, может ли депрессия повлиять на память, и ему пришлось согласиться. Я была поражена осведомленностью Леоны Атуотер, и против собственной воли восхищалась ею.
По дороге к Данидэллоу в тот вечер я услышала еще одно сообщение в выпуске новостей:
– Недавние показания на процессе по делу о сексуальных отношениях между пациентом и психотерапевтом показывают, что, даже если с доктора Ринсли снимут обвинение в сексуальных отношениях, ее могут обвинить в преступной небрежности как врача.
Весь город анализировал мое поведение и размышлял о моем будущем. Я была как футбольная команда перед Кубком чемпионов. Насколько я знала, передачи обо мне велись даже в Лас-Вегасе.
Когда я улеглась на диван в кабинете Данидэллоу, я немного расслабилась. Для меня было огромным облегчение в эти дни почувствовать себя в безопасности, оказаться с человеком, который тебя внимательно выслушает. Она, словно губка, впитывала мои переживания по поводу процесса, рассеивала некоторые сомнения и тревоги. Наконец я смогла рассказать ей о сне, который мне приснился прошлой ночью.
– Я – на процессе по делу о воровстве сердца. Я даю показания; а в число присяжных входят все, кого я знаю – мои родители, тетушка Лидия, Паллен, Умберто, Кевин, Вэл, Линда, Морри. Появляется судья, и оказывается, что это я сама, только в черных одеждах, постарше возрастом и очень суровая.
Я объясняю, что не воровала сердце Ника, он отдал мне его на сохранение, и я очень бережно с ним обращалась. Потом адвокат истца достает человеческое сердце, подходит ко мне и показывает мне его, а с него все еще капает кровь, и оно бьется. Он говорит:
И это вы называете бережным отношением?
Я думаю, что мне всю жизнь придется страдать оттого, что я повредила это сердце. Потом встает моя мать и подает адвокату коробку, чтобы он положил туда сердце. А когда он это делает, она берет коробку и говорит: «Я могу позаботиться о нем». Коробка была похожа на ту, в которой хранились ее рисунки и бумаги, предназначавшиеся для Парижа. Данидэллоу ждала моих ассоциаций.